Фридрих Ницше  произведения - читайте онлайн
            Воля к власти: опыт переоценки всех ценностей

  
на главную
содержание

книга первая

нигилизм
  
к истории нигилизма

книга вторая

критика религии
  
критика морали
  
критика философии

книга третья

воля к власти познание
  
воля к власти природа
 
воля к власти общество
  
воля к власти искусство

книга четвёртая

иерархия рангов
 
дионис
  
вечное возвращение

   
 

Цитаты Фридриха Ницше:

 
Ницше цитаты
 
Ницше о Любви
 
Ницше о Женщинах
 
Ницше высказывания
  
Ницше фразы мысли
 
Ницше Злая мудрость

Так говорил Заратустра:
 
предисловие
 
Заратустра часть 1
 
Заратустра часть 2
 
Заратустра часть 3
 
Заратустра часть 4
 
другой перевод:
 
Заратустра часть 1
 
Заратустра часть 2
 
Заратустра часть 3
 
Заратустра часть 4
 
Другие произведения:
 
Антихрист
 
Сумерки идолов

По ту сторону добра зла

О философе:
 
Ницше и его философия

Цвейг о Ницше

Другие философы:
 
Шопенгауэр мысли

Афоризмы житейской мудрости
   

 


Фридрих Ницше: Воля к власти: Критика философии


Книга вторая.
Критика прежних ценностей


 III.  Критика философии

[1. Общие размышления]

406
Отбросим некоторые суеверия, которые до сих пор были в ходу относительно философов!

407
У философов существует предубеждение против иллюзорности, изменчивости, страдания, смерти, телесности, чувств, рока и необходимости, против бесцельного.

Они верят, во-первых, в абсолютное познание, 2) в познание ради познания, 3) в союз добродетели и счастья, 4) в познаваемость человеческих действий. Ими руководят инстинктивные оценки, в которых отражаются более ранние состояния культуры (более опасные).

408
Чего не хватало философам? 1) Исторического чувства; 2) знания физиологии; 3) цели, направленной на будущее. Надо дать критику, свободную от всякой иронии и морального осуждения.

409
Философы отличались исстари: 1) удивительной способностью к contradictio in adjecto[124], 2) они верили в понятия так же безусловно, как не доверяли чувствам; они не считались с тем, что понятия и слова являются нашим наследием от тех времён, когда в головах было ещё темно и мысль была непритязательна{244}.

Философы догадываются только напоследок, что они не могут уже больше пользоваться готовыми понятиями, не могут только очищать и выяснять их, но должны сначала создать, сотворить их, установить их и убедить в них. До сих пор мы всецело полагались на свои понятия как на какой-то удивительный дар, полученный нами в приданое из мира чудес. Но в конце концов понятия эти оказывались наследием наших отдалённых, как самых глупых, так и самых умных предков. В этом благоговении перед всем наличным в нас и сказывается, быть может, моральный элемент в познании. Необходим, прежде всего, абсолютный скепсис по отношению ко всем традиционным понятиям (как он уже вероятно и овладел когда-то одним из философов — речь идёт, разумеется, о Платоне — ибо он учил противоположному{245}).

410
Проникнутый глубоким недоверием к теоретико-познавательным догматам, я любил смотреть то из того, то из другого окошка, остерегался там засиживаться, считая это вредным, — и в самом деле, правдоподобно ли, чтобы орудие могло критиковать собственную пригодность? Что мне казалось гораздо важнее, это то, что никогда гносеологический скептицизм, или догматизм, не возникал без скрытых побуждений, что его ценность есть ценность второго ранга, если взвесить, чем, в сущности, было вынуждено то или другое направление.

Основное положение: Кант, как и Гегель, как и Шопенгауэр — как скептически эпохистическое направление, так и историзирующее, так и пессимистическое — морального происхождения. Я не видел никого, кто бы отважился на критику моральных чувств ценности; и я вскоре отвернулся от скудных попыток дать историю возникновения этих чувств (как, например, у английских и немецких дарвинистов).

Как объяснить положение, занимаемое Спинозой, его отрицание и отклонение моральных суждений о ценности?{246} (С точки зрения его теодицеи это было бы лишь последовательно!)

411

Мораль как высшая расценка. Или наш мир есть творение и выражение (modus) Бога — тогда он должен быть весьма совершенным (вывод Лейбница...){247}. А относительно того, что такое совершенство, не было никаких сомнений: тогда зло и несправедливость могут быть лишь кажущимися (у Спинозы радикальнее — понятия добра и зла{248}), или его следует вывести из высшей божественной цели (примерно как следствие особого благоволения Бога, который позволяет выбирать между добром и злом; привилегия не быть автоматом, свобода с риском ошибаться, сделать ложный выбор... например, у Симплиция{249} в комментарии к Эпиктету).

Или наш мир несовершенен, зло и вина реальны, необходимо обусловлены, абсолютно присущи ему по существу, тогда он не может быть истинным миром; тогда познание служит лишь путём к отрицанию мира, тогда он — заблуждение, которое и может быть познано как таковое. Это — мнение Шопенгауэра, основанное на кантовских предпосылках. Ещё безнадёжнее взгляд Паскаля{250} — он понял, что и познание в таком случае должно быть искажено, фальсифицировано, что необходимо откровение, хотя бы только для того, чтобы понять мир как заслуживающий отрицания.

412

Привычка к безусловным авторитетам обратилась, в конце концов, в глубокую потребность в безусловных авторитетах, столь властную, что даже в такую критическую эпоху, как кантовская, она оказалась сильнее потребности в критике, и, в известном смысле, подчинила себе и обратила в свою пользу всю работу критического рассудка. В следовавшем затем поколении, которое силой своих исторических инстинктов с необходимостью приводилось к признанию относительности всяких авторитетов, потребность эта ещё раз обнаружила своё превосходство, подчинив себе даже и гегелевскую философию развития, эту окрещённую в философию историю, и представив историю как развивающееся самооткровение и самоопределение моральных идей. Со времён Платона философия находится под властью морали. Ещё у его предшественников в философию решительно вторгаются моральные объяснения. (У Анаксимандра — гибель всех вещей как наказание за их эмансипацию от чистого бытия; у Гераклита — закономерность явлений как доказательство нравственно-правовой сущности всеобщего становления).

413

Прогресс философии больше всего задерживался до сих пор скрытыми моральными побуждениями.

414

Во все времена принимали «прекрасные чувства» — за аргументы, «вздымающуюся грудь» — за раздувальные мехи божества, убеждение — за «критерий истины», потребность в противнике — за знак вопроса над мудростью; эта фальшь, эта подделка проходит через всю историю философии. Если не считать почтенных, но редко встречающихся скептиков, нигде не видно инстинкта интеллектуальной добросовестности. Вдобавок ко всему, Кант с чистым сердцем попытался при помощи понятия «практического разума» придать этому извращению мысли научный характер: он изобрёл разум специально на тот случай, когда о разуме заботиться не приходится, а именно — когда говорит потребность сердца, мораль, «долг»{251}.

415

Гегель: его популярная сторона — учение о войне и великих людях{252}. Право на стороне победителя, он олицетворяет собою прогресс человечества. Попытка на истории доказать господство морали.

Кант: царство моральных ценностей, скрытое от нас, невидимое, действительное.

Гегель: развитие, которое можно проследить, постепенное осуществление царства морали.

Мы не желаем быть обмануты ни на кантовский манер, ни на гегелевский. Мы больше не верим, как они, в мораль, и нам, следовательно, незачем создавать философские системы ради того, чтобы мораль получила своё оправдание. Как критицизм, так и историзм не в этом обнаруживают для нас свою прелесть — ну, так в чём же?

416

Значение немецкой философии (Гегель): создать пантеистическую систему, в которой зло, заблуждение и страдание не были бы ощущаемы как аргументы против божественности. Этой грандиозной инициативой злоупотребляли существующие власти (государство и т. д.), словно ею санкционировалась разумность господствующего в данное время.

Напротив, Шопенгауэр является упрямым человеком морали, который ради оправдания своих моральных оценок становится, наконец, мироотрицателем. Наконец, даже «мистиком».

Я сам пытался найти эстетическое оправдание миру в форме ответа на вопрос: как возможно безобразие мира? Я считал волю к красоте, к пребыванию в тождественных формах временным средством сохранения и поддержания. Но, в основе, мне казалось, что вечно творящее начало, как осуждённое и вечно разрушать, связано со страданием. Безобразие есть форма созерцания вещей с точки зрения воли, направленной на то, чтобы вложить смысл, новый смысл в утратившее смысл: здесь действует накопленная сила, заставляющая творца воспринимать всё доселе существующее как нечто несостоятельное, неудачное, достойное отрицания, как безобразное.

417

Моё первое решение — дионисовская мудрость. Наслаждение в уничтожении всего благороднейшего и в зрелище его постепенной гибели как наслаждение грядущим, будущим, которое одерживает победы над существующим, как бы хорошо оно ни было. Дионисовски: временное отождествление с принципом жизни (включая и сладострастие мученика).

Мои нововведения: Дальнейшее развитие пессимизма: пессимизм интеллекта; моральная критика, разрушение последнего утешения. Познание симптомов упадка: всякое сильное действие заволакивается мечтой и заблуждением; культура изолирована, поэтому несправедлива, но тем и сильна.

1) Моя борьба против упадка и всевозрастающей слабости личности. Я искал нового центра.

2) Познал неосуществимость этого стремления.

3) Затем я пошёл дальше по пути разложения — в этом нашёл я для немногих новые источники силы. Мы должны быть разрушителями! Я познал, что состояние разложения, в котором единичные личности могут достигать небывалой степени совершенства, является отображением и частным случаем всеобщего бытия. Против парализующего ощущения всеобщего разрушения и неоконченности я выдвинул идею вечного возвращения.

418

Ищут миросоздания в такой философии, которая дала бы нам наибольшее чувство свободы, то есть, при которой наиболее могущественный из наших инстинктов мог бы свободно проявить свою деятельность. Так же будет обстоять дело и у меня!

419

Немецкая философия как целое — Лейбниц, Кант, Гегель, Шопенгауэр, чтобы назвать великих — представляет собою наиболее основательный вид романтики и тоски по родине, какой только до сих пор был; томление по лучшему, которое когда-либо существовало. Нигде больше уж не чувствуют себя дома, стремятся вернуться туда, где можно было бы хоть отчасти зажить как дома, потому что только там тебе и хотелось бы обрести себе родину: а это — греческий мир! Но как раз все мосты, ведущие туда, разрушены, за исключением радуг понятий. А они всюду ведут во все родины и «отечества», какие только существовали для греческих душ! Разумеется, нужно быть очень лёгким и тонким, чтобы ходить по таким мосткам. Но какое счастье в этом тяготении к духовности и почти к миру призраков! Как удаляешься при этом от «толкотни и сутолоки», от механической глупости естествознания, от ярмарочного гама «современных идей»! Стремятся назад, через отцов церкви к грекам, от севера к югу, от формул к формам: находят наслаждение в закате античного мира, в христианстве, как преддверии к этому миру, как доброй части этого самого древнего мира, как блестящей мозаике античных понятий, античных оценок. Арабески, завитки, рококо схоластических абстракций — всё же лучше, то есть прекраснее, утонченнее, чем мужицкая, плебейская действительность европейского севера, всё же это ещё протест высшей духовности против крестьянской войны и восстания черни, которое покорило духовные вкусы на севере Европы и имело своим вождём великого «недуховного человека» — Лютера. В этом отношении немецкая философия представляет собою некоторую форму контрреформации или даже ренессанса, по крайней мере волю к Ренессансу, волю продолжать открытие древности и раскопки античной философии, преимущественно досократиков, этих наиболее засыпанных греческих храмов! Через несколько столетий, быть может, признают, что особенное достоинство всего немецкого философствования в том и заключалось, что оно являло собою завоевание вновь, шаг за шагом, античной почвы, и что всякое притязание на «оригинальность» звучит ничтожно и смешно в сравнении с более высоким правом немцев — утверждать, что ими восстановлена казавшаяся порванной связь с греками, этим самым высшим, из до сих пор сложившихся, типом «человека». Мы снова приближаемся теперь ко всем основным формам того миротолкования, которое изобрёл греческий дух в лице Анаксимандра, Гераклита, Парменида, Эмпедокла, Демокрита и Анаксагора; мы становимся с каждым днём всё более и более греками, вначале, конечно, в понятиях и оценках словно грецизирующие призраки, но в надежде когда-нибудь сделаться греками также и телом! На этом я строю (и всегда строил) все мои надежды на немецкий дух!

420

Я никого не хочу склонять на сторону философии — необходимо, а может быть даже и желательно, чтобы философ был редким растением. Ничто мне так не противно, как дидактическое славословие философии, например, у Сенеки или даже у Цицерона. Философия имеет мало общего с добродетелью. Да позволено мне будет сказать, что и учёный есть нечто, в корне отличное от философа. Чего я желаю, так это того, чтобы истинное понятие о философе не исчезло окончательно в Германии. А то в ней слишком много половинчатых натур всякого рода, которые готовы скрыть своё уродство под этим почтенным наименованием.

421

Я должен создать идеал философа, наиболее трудный для достижения. Ученьем тут не возьмёшь! Учёный — стадное животное в царстве познания. Он занимается исследованиями, потому что ему так велено и потому что он видел, что до него так поступали.

422

Предрассудки относительно философов. Смешение с человеком науки. Как будто ценности скрыты в вещах и всё дело только в том, чтобы овладеть ими! В какой мере философы в своих исследованиях находятся под влиянием установившихся оценок (ненависть к видимости, телу и т. д.{253}). Например, Шопенгауэр в его отношении к морали (его насмешки над утилитаризмом). Наконец, смешение доходит до того, что и дарвинизм принимают за философскую систему — теперь господство на стороне человека науки. Французы, как Тэн{254}, также делают изыскания, или думают, что делают изыскания, не имея ещё надлежащих мерил оценки. Преклонение перед «фактами» — своего рода культ. В действительности же они уничтожают наличные оценки.

Объяснение этого недоразумения. Повелевающий есть редкое явление; он не понимает самого себя. Хотят непременно отклонить от себя авторитет и перенести его на внешние условия. В Германии ценили критика только в прошлом; он относится к истории нарождающейся мужественности. Лессинг{255} и т. д. (Наполеон о Гёте{256}). В действительности, благодаря романтике, это движение свелось к нулю; и вся слава немецкой философии основана на этом романтизме, словно им устранена опасность скепсиса и вера стала при помощи его доказуемой. В Гегеле обе тенденции достигают своего кульминационного пункта: в сущности, он обобщает факт немецкой критики и факт немецкой романтики — своего рода диалектический фатализм, но в области духа, фактически же подчинение философа действительности. Критик только подготовляет, — не более!

С Шопенгауэром начинает мерцать сознание, что задача философа сводится к определению ценности — но всё ещё под влиянием эвдемонизма. Идеал пессимизма.

423

Теория и практика. Роковое разграничение, как будто существует особое познавательное стремление, которое без всякого отношения к вопросам пользы и вреда стремглав несётся к истине. А рядом — оторванный от него целый мир практических интересов...

Я, со своей стороны, напротив, стремлюсь показать, какие инстинкты действовали за кулисами у всех этих чистых теоретиков, как они все, под влиянием своих инстинктов, роковым образом тяготели к чему-то, что для них было «истиной», для них, и только для них. Борьба систем, не исключая и гносеологического скептицизма, является борьбой вполне определённых инстинктов (формы жизнеспособности, упадка, сословий, рас и т. д.).

Так называемое познавательное стремление сводится к стремлению к захвату и одолению; под влиянием этого стремления шло развитие чувств, памяти, инстинктов и т. д. Возможно быстрая редукция явлений, экономия, накопление приобретённых сокровищ познания (т. е. освоенный и подручный мир)...

Мораль потому-то и есть такая курьёзная наука, что она в высшей степени практична, так что чисто познавательная точка зрения, научная добросовестность тотчас же приносятся в жертву, едва только мораль потребует своих ответов. Мораль говорит: мне нужны некоторые ответы — основания и аргументы; сомнения могут возникнуть потом или не возникнуть вовсе, не в этом дело.

«Как следует поступать?» Если при этом принять в соображение, что речь идёт о властном, достигшем развития типе, который «поступал» бесконечные тысячелетия, и что всё превратилось в инстинкт, целесообразность, автоматизм, фатальность, то настоятельность этой моральной проблемы выступает в довольно комическом виде.

«Как следует поступать?» Мораль всегда представляла собою недоразумение: в действительности, известный вид, которому врождено роковым образом действовать так, а не иначе, желал лишь оправдать себя, декретируя свои нормы в качестве универсальных...

Вопрос «как следует поступать?» есть не причина, но действие. Мораль следует за чем-то, идеал приходит под конец.

С другой стороны, возникновение моральных сомнений (другими словами — осознание ценностей, которыми руководствуются) является симптомом какой-то болезни. Сильные эпохи и народы чужды рефлексии относительно своего права, принципов действия, инстинктов и разума. Осознание служит показателем того, что настоящая мораль, т. е. инстинктивная уверенность пошла к чёрту... Моралисты, как это всегда бывает при создании нового миропонимания, являются симптомами порчи, обеднения, дезорганизации. Люди глубоких инстинктов остерегаются логизировать свои обязанности. Среди них встречаются и пирронистические{257} противники диалектики и познаваемости вообще... Добродетель опровергается, если спрашивать «зачем»...

Тезис: Выступление моралистов совпадает с теми эпохами, когда мораль клонится к упадку.

Тезис: Моралист является разрушителем моральных инстинктов, сколько бы он ни считал себя их восстановителем.

Тезис: То, что фактически толкает моралиста, является не моральными инстинктами, а инстинктами декаданса, облечёнными в формулы морали (неустойчивость инстинкта он воспринимает как порчу нравов).

Тезис: Инстинкты декаданса, при помощи которых моралисты стремятся преодолеть моральные инстинкты сильных рас и эпох, суть:

1) инстинкты слабых и неудачников;

2) инстинкты исключительных натур, отшельников, отделившихся, abortus’а[125] в высоком и малом;

3) инстинкты хронически страждущих, которым нужно выставить своё состояние в благородном свете и которые потому всего меньше имеют возможность быть физиологами.

424

[Тартюфство научности.] Не следует напускать на себя научность, когда ещё не наступила пора быть научным; но и настоящий исследователь должен освободиться от тщеславия выставлять напоказ нечто вроде методы, которой время, в сущности, ещё не пришло. Точно так же не должен он, посредством неправильного подбора дедукций и диалектики, «подделывать» вещи и мысли, к которым он пришёл иным путём. Так фальсифицирует Кант в своей «морали» внутренне присущую ему психологическую склонность; более близким примером может служить этика Герберта Спенсера. Не следует скрывать и искажать факты, показывающие, каким образом наши мысли пришли нам в голову. Глубочайшие и неиссякаемые по своему содержанию книги всегда будут иметь нечто афористическое и носить какой-то характер внезапности, вроде «Мыслей» Паскаля. Движущие силы и оценки долго живут под спудом; то, что показывается наружу, является уже результатом.

Я борюсь против всех видов тартюфства лженаучности:

1) по отношению к изложению, если оно не соответствует генезису мыслей;

2) в притязаниях на методы, которые, быть может, при данном состоянии науки не могут даже найти применения;

3) в притязаниях на объективность, на холодную безличность, в тех случаях, когда, как это имеет место и при всяких оценках, мы, в сущности, в двух словах рассказываем лишь о себе, о своих внутренних переживаниях. Бывают комические виды тщеславия, как, например, у Сент-Бева{258}, который всю свою жизнь выходил из себя из-за того, что не мог не проявить то тут, то там неподдельной горячности и страстности в различных «за» и «против», и всё время старался обмануть на этот счёт других.

425

«Объективность» у философа: моральный индифферентизм по отношению к себе, слепота по отношению к хорошим и плохим результатам: необдуманность в употреблении опасных средств; извращённость и разносторонность характера как преимущество, разгаданное и обращённое философом себе на пользу.

Моё крайнее равнодушие к самому себе. Я не хочу извлекать никакой выгоды из моего познания и не уклоняюсь также от тех последствий, которые оно влечёт за собой, включая и то, что можно было бы назвать испорченностью характера. Эта перспектива меня не трогает: я утилизирую свой характер, но меньше всего забочусь о том, чтобы понять его или изменить его — спекулировать на личной добродетели ни на мгновение не приходило мне в голову. Мне кажется, что врата познания закроются, лишь только примешь близко к сердцу своё личное дело или ещё пожалуй «спасение своей души»!.. Не нужно придавать слишком важного значения своей нравственности и не отказываться от скромного права на её противоположность...

При этом, быть может, предполагается наличность унаследованных моральных богатств; кажется, что можно значительную часть их расточить, выбросить в окошко, не став от этого много беднее. Никогда не чувствовать при этом искушения удивляться «прекрасным душам»; постоянно сознавать, что стоишь выше их. Относиться с внутренней насмешкой к чудовищам добродетели; déniaiser la vertù[126] — тайное удовольствие.

Вращаться вокруг самого себя. Никакого желания сделаться «лучшим» или даже вообще «иным». Быть слишком своекорыстным, чтобы не расставлять вещам силков или сетей всякого рода морали.

426

К психологии психолога. Психологи в том виде, в каком они могли появиться только начиная с XIX столетия: они уже не те наймиты, которые не видят дальше трёх-четырёх шагов и почти довольны, когда могут рыться в себе самих. У нас — психологов будущего — мало охоты к самонаблюдению. Мы считаем почти что признаком вырождения, когда орудие стремится «познать само себя»; мы — орудия познания, и нам следует обладать всей наивностью и точностью инструмента, следовательно, мы не должны анализировать себя, «познавать» себя. Первый признак инстинкта самосохранения у великого психолога — он никогда не ищет себя. Для себя у него нет ни глаза, ни интереса, ни любопытства... Великий эгоизм нашей господствующей воли требует от нас того, чтобы мы закрывали глаза перед самими собой, чтобы мы являлись «сверхличными», «désintéressés»[127], «объективными»! О, в какой крайней степени мы представляем прямую противоположность этому!

Мы не Паскали, мы не особенно заинтересованы в «спасении души», в собственном счастье, в собственной добродетели. У нас нет достаточно ни времени, ни любопытства так возиться с самими собою. Если вникнуть глубже, вопрос заключается ещё в чём-то другом: мы не доверяем созерцателям собственного пупка, потому что самонаблюдение является для нас формой вырождения психологического гения, знаком вопроса над инстинктом психолога; точно так же должен считаться вырождающимся глаз живописца, за которым стоит воля смотреть ради того, чтобы смотреть.

[2. К критике греческой философии]


427

Выступления греческих философов после Сократа обнаруживают симптомы декаданса. Антиэллинские инстинкты берут верх...{259}

Ещё вполне эллином является «софист»{260}, причисляя сюда Анаксагора, Демокрита, великих ионийцев{261} — но в качестве уже переходной формы. «Полис»{262} теряет свою веру в исключительность своей культуры, в своё право господства над всяким другим полисом... Происходит обмен культур, то есть «богов», при этом утрачивается вера в исключительное первенство dei autochtoni[128]. Добро и зло различного происхождения смешиваются. Граница между добром и злом стирается... Таков «софист»...

«Философ», напротив, олицетворяет собою реакцию. Он — приверженец старых добродетелей. Он видит причины упадка в упадке учреждений, он на стороне старых учреждений, он видит упадок в упадке авторитета; он ищет новых авторитетов (поездки за границу, чужие литературы, экзотические религии); он тяготеет к идеальному полису, после того как понятие «полис» себя пережило (приблизительно так, как евреи сохранились как «народ» именно после потери независимости). Он интересуется всеми тиранами{263}, он хочет восстановить добродетель при помощи force majeure[129].

Постепенно всё действительно эллинское привлекается к ответу за упадок (и Платон проявляет точно ту же неблагодарность к Периклу{264}, Гомеру, трагедии, риторике, как пророки к Давиду и Саулу{265}){266}. Падение Греции было истолковано как аргумент против основ эллинской культуры — коренное заблуждение философов. Вывод: греческий мир гибнет. Причина — Гомер, миф, античная нравственность и т. д.

Антиэллинское развитие философских оценок: египетская («жизнь после смерти» как суд...); семитическая («достоинство мудреца», «старейшина»); пифагорейская (культ подземного, молчание, потусторонние средства устрашения); математика (религиозная оценка, своего рода общение с космическим целым — жреческое, аскетическое, трансцендентное); диалектика (мне думается, что отвратительная, педантическая возня с понятиями имеет место уже у Платона?). Падение хорошего вкуса в сфере духовного: уже не ощущается безобразия и шумихи всей чистой диалектики.

Оба крайних движения декаданса происходят параллельно: a) роскошный, очаровательно-злобный, любящий блеск и искусство декаданс и b) омрачение религиозно-морального пафоса, стоическое самообуздание, платоновская клевета на чувства, подготовление почвы для христианства{267}.

428

До какой степени может развратить психолога моральная идиосинкразия! Никто из древних философов не отваживался на теорию «несвободной воли» (то есть, теорию, отрицающую мораль). Никто не имел мужества определить сущность наслаждения, всякого рода наслаждения («счастья») как чувство мощи, ибо наслаждение мощью считалось безнравственным. Никто не имел мужества понять добродетель как следствие безнравственности (воли к мощи{268}) на службе роду (расе или полису) потому, что воля к мощи считалась безнравственной.

На всём протяжении истории развития морали мы не встретим истины. Все элементарные понятия, которыми тут оперируют — фикции; все психологические данные, на которые опираются — «подделки»; все формы логики, насильно привлекаемые в это царство лжи — софизмы. Что особенно характерно для самих философов-моралистов, это полное отсутствие какой бы то ни было интеллектуальной чистоплотности и выдержки. «Прекрасные чувства» для них — аргументы. Их «высоко вздымающаяся грудь» кажется им раздувальными мехами божества... Моральная философия — это скабрёзный период в истории духа.

Вот первый великий пример: под флагом морали, под патронатом морали совершено неслыханное безобразие, подлинный декаданс во всех отношениях. Нельзя достаточно настаивать на том факте, что великие греческие философы не только были представителями декаданса в области всех сильных сторон греческого духа, но и заражали им современников... Эта совершенно абстрактно построенная «добродетель» была величайшим искушением превратить самого себя в абстракцию, то есть утратить все связи.

Момент весьма интересный. Софисты близко подходят к критике морали, к первому прозрению в вопросах морали: они сопоставляют ряды моральных суждений (их местную обусловленность); они дают понять, что каждая мораль может быть диалектически оправдана, то есть, что всякое обоснование морали по необходимости должно быть софистическим — положение, которое нашло затем своё подтверждение в самом широком смысле во всей античной философии, начиная с Платона (до Канта): они провозгласили ту основную истину, что не существует «морали в себе», «добра в себе», что говорить об истине в этой области — просто надувательство.

Куда девалась тогда интеллектуальная добросовестность?

Греческая культура софистов целиком выросла в почве греческих инстинктов. Она связана с культурой перикловского периода так же необходимо, как Платон с ней не связан; она имеет своих предшественников в лице Гераклита, Демокрита, в научных типах древней философии; она находит своё выражение, например, в высокой культуре Фукидида{269}. И она в конце концов оказалась права: всякий шаг вперёд в сфере гносеологии и морали воскрешает софистов... Наш современный образ мысли в высокой степени гераклитовский, демокритовский, протагоровский... достаточно было бы сказать протагоровский — ибо Протагор объединил в себе обоих — Гераклита и Демокрита.

(Платон — Калиостро в большом масштабе{270}. Стоит только вспомнить суждения о нём Эпикура; суждения Тимона{271}, друга Пиррона. Может, добросовестность Платона стоит вне сомнений?.. Но мы, по меньшей мере, знаем, что он хотел, чтобы в качестве абсолютной истины возвещалось то, что даже условно не представлялось ему самому истиной: а именно, отдельное существование «душ» и бессмертие каждой в отдельности.)

429

Софисты — не что иное, как реалисты. Они формулируют всеми принятые ценности и практику, возводя всё это в ранг ценностей. Они имеют мужество всех сильных духом — сознавать свою имморальность.

Возможно ли поверить, что эти маленькие греческие свободные города, готовые от злобы и зависти пожрать друг друга, руководились принципами гуманности и справедливости? Можно ли упрекать Фукидида за ту речь, которую он влагает в уста афинских послов, предлагавших мелийцам погибнуть или сдаться?

Среди такой ужасной натянутости отношений говорить о добродетели мог бы лишь настоящий Тартюф, или же человек, стоящий в стороне, отшельник, беглец и странник, ушедший из мира реальности... Все люди, отрицающие затем, чтобы самим сохранить возможность жить.

Софисты были греками; Сократ и Платон, ставшие на сторону добродетели и справедливости, были евреями или не знаю чем. Тактика, которой придерживается Грот{272} для защиты софистов, неверна: он хочет их возвести в людей чести и знаменосцев морали, но их честь состояла в том, чтобы не мистифицировать великими словами и добродетелями...

430

Великая разумность в деле всякого морального воспитания всегда заключалась в том, что этим путём старались обеспечить прочность инстинкта так, чтобы благие цели и прекрасные средства, как таковые, оставались за порогом сознания. Человек должен был научиться действовать так, как солдат на учении. И действительно, эта бессознательность есть необходимое условие всякого совершенства. Даже математики оперируют над своими комбинациями бессознательно...

Какое же значение имела, в таком случае, реакция Сократа, который рекомендовал диалектику как путь к добродетели и насмехался над моралью, которая не была в состоянии логически оправдать себя? Но ведь последнее и есть её достоинство. Лишённая бессознательности — куда она может годиться!

Когда доказуемость была поставлена предпосылкой личной добродетельности, то это ясно указало на вырождение греческих инстинктов. Сами они — типы вырождения, все эти «герои добродетели», мастера слов.

In praxi это обозначает, что моральные суждения отрываются от тех условий, которые их породили и при которых только они и имеют смысл, от своей греческой и греко-политической основы и почвы, причём под видом их сублимирования искажают их природу. Великие понятия «добро», «справедливость» отрываются от тех предпосылок, с которыми они неразрывно связаны, и, в качестве ставших свободными «идей», делаются предметами диалектики. Ищут скрытую за ними истину, принимают их за сущности или за знаки сущностей: вымышляют мир, в котором они были на месте и у себя.

In summa: неприличие это достигло своей вершины уже у Платона... И вот необходимо было к этому ещё изобресть абстрактно-совершенного человека — доброго, справедливого, мудрого (диалектика — одним словом), пугало античного философа, растение, оторванное от всякой почвы; человечество без определённых руководящих инстинктов; добродетель, которая «доказывает» себя при помощи «доводов». Совершенно абсурдный «индивид» в себе! Противоестественность высшего ранга!

Одним словом, извращение моральных ценностей повлекло за собой образование вырождающегося человеческого типа — типа «доброго», «счастливого», «мудрого». Сократ представляет в истории ценностей момент глубочайшей извращённости.

431

Сократ. Эта перемена вкуса в сторону диалектики является великим вопросительным знаком. Что собственно произошло? Сократ, мещанин с головы до ног, который способствовал укреплению этого вкуса, одержал в нём победу над более благородным вкусом, вкусом благородных — чернь, при помощи диалектики, одержала победу. До Сократа диалектическая манера отвергалась во всяком хорошем обществе. Полагали, что она дискредитирует и предостерегали от неё юношество. К чему это щегольство аргументациями? Для чего собственно доказывать? Против чужих имелся авторитет. Приказывали — этого было достаточно. Между собою, inter pares, имело значение происхождение, тот же авторитет, и, в конечном счёте, «понимали друг друга»! Для диалектики не оставалось места. Открытое высказывание своих оснований также возбуждало недоверие. Во всех порядочных вещах их основания так резко не бросаются в глаза. Было что-то неприличное в этом раскрытии всей подноготной. То, что может быть «доказано», небольшого стоит. Что диалектика возбуждает недоверие, что она мало убеждает — это, впрочем, чувствуют инстинктивно ораторы всех партий. Ничто так быстро не утрачивает своей силы, как диалектический эффект. Диалектика может годиться только в случаях необходимой обороны. Нужно очутиться в затруднительном положении, нужно стоять перед необходимостью насильственно добиваться своего права — только тогда можно воспользоваться диалектикой. Евреи поэтому и были диалектиками, Рейнеке-Лис — тоже, Сократ — тоже{273}. Даётся в руки беспощадное орудие. Им можно тиранить. Дискредитируют тем, что побеждают. Предоставляют своей жертве доказывать, что она — не идиот. Делают людей злобными и беспомощными, а сами, в это время, остаются холодной торжествующей разумностью; обессиливают интеллект своего противника.

Ирония диалектики — это форма плебейской мести: угнетённые проявляют свою жестокость в этих холодных ударах ножом силлогизма...

Платон, как человек с чрезмерно повышенной чувствительностью и мечтательностью, настолько поддался чарам понятия, что невольно чтил и боготворил понятие как какую-то идеальную форму. Опьянение диалектикой: как сознание, что при её помощи получаешь некоторое господство над самим собой; как орудие воли к власти.

432

Проблема Сократа. Две крайности: трагический и сократовский образ мысли, если рассматривать их под углом зрения закона жизни.

Насколько сократовский образ мысли был явлением декаданса, настолько всё-таки человек науки был ещё крепок здоровьем и силён, если судить по общему его укладу, по его диалектике, деятельности и напряжённому труду (здоровье плебея, его злоба, его esprit frondeur[130], его остроумие, его Canaille au fоnd[131], сдерживаемая уздой мудрости; «безобразен»).

Поворот к безобразию: самовысмеивание, диалектическая чёрствость, ум в качестве тирана над «тираном» (инстинктом). Всё у Сократа преувеличено, эксцентрично, карикатурно. Сократ — buffo[132], одержимый инстинктами Вольтера. Он открывает новый вид состязания; он первый учитель фехтования в знатных афинских кругах; он представитель одной только высшей мудрости — он называет её «добродетелью» (он угадал в ней спасение; он не был по доброй воле мудрым, это было de rigueur[133] держать себя в руках, чтобы бороться при помощи доводов, а не аффектов (хитрость Спинозы, — подавление аффектов-заблуждений); он открыл, что можно изловить всякого, приведя его в состояние аффекта, что аффект протекает нелогически; упражняться в самоосмеянии, чтобы в корне убить чувство злопамятства и мести.

Я пытаюсь понять, из каких частных, идиосинкратических состояний могла быть выведена сократовская проблема, его уравнение: разум = добродетель = счастье. Этой нелепой теорией тождества он околдовал античную философию, которая не могла уж больше выпутаться из этого состояния...

Абсолютное отсутствие объективных интересов — ненависть к научности, идиосинкразия — ощущать себя как проблему. Слуховые галлюцинации у Сократа: болезненный элемент. Заниматься моралью труднее всего там, где дух богат и независим. Каким образом Сократ стал мономаном морали? «Практическая» философия всегда выступает вперёд в затруднительных положениях. Если главный интерес составляют мораль и религия, то это признак тяжёлого положения вещей.

433

Мудрость, ясность, твёрдость и логичность как оружие против необузданности влечений. Последние должны быть опасны, угрожать гибелью, иначе какой смысл доразвить мудрость до такой тирании. Из мудрости сделать тирана — но в таком случае и влечения должны быть тиранами. Такова проблема. Она была очень своевременна тогда. Разум = добродетель = счастье.

Решение: греческие философы опираются на тот же факт внутренних своих переживаний, как и Сократ: они на расстоянии пяти шагов от эксцесса, анархии, разнузданности — всего того, что характерно для человека декаданса. Для них он был врачом — логика как воля к мощи, к самоподчинению, к «счастью». Необузданность и анархия инстинктов у Сократа суть симптомы декаданса. Точно так же, как и переизбыток логики и ясности разума. То и другое — отклонение от нормы, то и другое — факты одного и того же порядка.

Критика: Декаданс выдаёт себя этой преувеличенной заботой о «счастье» (т. е. о спасении души; это — состояние, опознанное как состояние опасности). Фанатизм декаданса в погоне за счастьем служит показателем патологической подпочвы: то был вопрос жизни. Быть разумным или погибнуть — такая альтернатива стояла перед всеми ими. Морализм греческих философов показывает, что они чувствовали себя в опасности.

434

Почему всё свелось к комедиантству? Рудиментарная психология, которая считалась только с сознательными моментами в человеке (как причинами), которая считала «сознательность» атрибутом души, которая за всяким действием искала воли (т. е. намерения), могла ограничить свою задачу ответом, во-первых, на вопрос: чего хочет человек? — счастья (нельзя было говорить «мощи»: это было бы безнравственно); следовательно, во всяком действии человека заключено намерение достигнуть этим действием счастья. Во-вторых, если на деле человек не достигает счастья, то где причина? В ошибочном выборе средств. Какое средство безошибочно ведёт к счастью? Ответ — добродетель. Почему добродетель? Потому что она — высшая разумность и потому что разумность не позволяет ошибиться в выборе средств; добродетель в качестве разума есть путь к счастью. Диалектика есть постоянное ремесло добродетели, ибо она исключает всякое помрачение интеллекта, всякие аффекты.

В действительности человек ищет не «счастья». Удовольствие есть чувство мощи: исключите аффект, и вы исключаете те состояния, которые приносят с собой высшее чувство мощи и, следовательно, наслаждения. Высшая разумность — это холодное трезвое состояние, далёкое от того, чтобы приносить с собой то чувство счастья, которое связано со всякого рода опьянением...

Древние философы боролись против всего того, что опьяняет, что исключает абсолютную холодность и беспристрастность сознания... Они были последовательны, исходя из своей ложной предпосылки, что сознательность есть высокое, высшее состояние, что она — необходимое условие совершенства, между тем как справедливо как раз обратное.

Поскольку действуют воля и сознательность, постольку ни в каком деле не может быть совершенства. Древние философы были величайшими кропателями в деле практики, ибо они сами теоретически обрекли себя на кропанье... На практике всё это кончалось комедиантством, и кто об этом догадывался (как, например, Пиррон), заключал, как и все и каждый, а именно, что в вопросах добра и справедливости «маленькие люди» стоят выше философов.

Все более глубокие натуры древности питали отвращение к философам добродетели. На них смотрели как на спорщиков и комедиантов. (Мнение о Платоне как Эпикура, так и Пиррона).

Вывод: в практике жизни, в терпении, добре и взаимной предупредительности маленькие люди стоят выше философов. Приблизительно таково же мнение Достоевского или Толстого о мужиках их родины: в своей практической жизни они более философы, они проявляют больше мужества в своём преодолении необходимости...

435

К критике философа. Самообман философов и моралистов, будто они не заражены декадансом потому, что борются против него. Это не зависит от их воли, и сколько бы ни отпирались, впоследствии всё же обнаруживается, что они были самыми сильными двигателями декаданса.

Возьмём философов Греции, например, Платона. Он отвлёк инстинкты от полиса, от состязания, от военной доблести, от искусства и красоты, от мистерии, веры в традицию и предков... Он был обольстителем nobles[134], его самого обольстил roturier[135] Сократ... Он отрицал все предпосылки «благородных греков» старого закала, ввёл диалектику в повседневный обиход, вступал в заговоры с тиранами, вёл политику будущего и дал образец совершеннейшего отклонения инстинктов от старого. Он глубок и страстен во всём антиэллинском...

Они олицетворяют собой, один за другим, типичные формы декаданса, эти великие философы: морально-религиозную идиосинкразию, анархизм, нигилизм, индифферентность, цинизм, ожесточение, гедонизм, реакционность.

Вопросы о «счастье», «добродетели», «спасении души» являются показателем физиологической противоречивости этих натур упадка; их инстинктам не хватает устоя, не хватает понятия куда?

436

Насколько диалектика и вера в разум основаны ещё на моральных предрассудках? У Платона мы, в качестве бывших обитателей некоторого интеллигибельного мира добра, сохраняем ещё заветы той поры; божественная диалектика, выросшая из добра, ведёт ко всему доброму (следовательно, как бы «назад»). Ведь и Декарт представлял себе, что в основном христиански-этическом воззрении, опирающемся на веру в доброго Бога, как творца вещей, нелживость Бога сама является порукой наших чувств, разума, какое имели бы мы право доверять бытию! Что мышление служит мерой действительности, что то, что не может быть мыслимым, не существует — такое воззрение является грубым non plus ultra[136] моральной доверчивости (к изначальному принципу истины, лежащему в основе всех вещей), нелепым по своей сущности утверждением, которому наш опыт противоречит на каждом шагу. Мы вообще не можем вовсе мыслить ничего так, как оно существует.

437

Настоящие греческие философы — это досократики{274} (с Сократом кое-что меняется). Всё это знатные особы, сторонившиеся народа и общественной нравственности, много странствовавшие, строгие, вплоть до угрюмости, с медленным взором, не чуждые государственным делам и дипломатии. Они предвосхищают у мудрецов все великие концепции вещей; они сами представляют собой такую концепцию, систематизируют себя. Ничто не даёт лучшего представления о высоте греческого духа, как это внезапное богатство типов, как, это непроизвольно достигнутое совершенство в деле выработки великих возможностей философского идеала. Я вижу только ещё одну оригинальную фигуру среди позднейших философов — мыслителя запоздалого, но по необходимости пришедшего последним — нигилиста Пиррона: его инстинкт был враждебен тому, что выплыло на поверхность, — сократовцам, Платону, артистическому оптимизму Гераклита (Пиррон через Протагора{275} восходит к Демокриту{276}...).

Мудрая усталость: Пиррон. Жить среди низших, быть низшим. Без гордыни. Жить просто; чтить и верить в то, во что все веруют. Остерегаться науки и духа и всего того, что предрасполагает к чванству... Быть простым, неописуемо терпеливым, беспечальным и кротким, отличаться ἀπάθεια[137], ещё более πραὒτης[138]. Явившийся среди шума школ буддист Греции, опоздавший, усталый, с протестом усталого против рвения диалектиков, с безверием усталого в важность всех вещей. Он видел Александра, он видел индийских кающихся{277}. На таких запоздалых и утончённых действует обольстительно всё низкое, бедное, даже идиотское. Это наркотизирует, это выпрямляет (Паскаль). С другой стороны, они в этой сутолоке и близости с кем попало ощущают какую-то теплоту. Они нуждаются в теплоте, эти усталые... Преодолеть противоречие; не нужно состязания; не нужно стремления отличиться; отрицать греческие инстинкты (Пиррон жил со своей сестрой, которая была повивальной бабкой). Облечь мудрость в плащ бедности и нищеты, дабы она не выделила более человека, исполнять самые низкие обязанности — отправляться на базар продавать поросят... Сладость; ясность; безразличие; никаких добродетелей, требующих жестов. Нивелирование себя также и в добродетели: предельное бесстрастие.

Пиррон, а с ним Эпикур, являются выразителями двухформ греческого декаданса. Их роднила ненависть к диалектике и всяким актёрским добродетелям — то и другое вместе звалось тогда философией. Намеренно ни во что не ставили то, что любили, выбирая для таких вещей самые обычные и даже презрительные названия, изображая собой состояние, когда человек чувствует себя ни больным, ни здоровым, ни живым, ни мёртвым... Эпикур наивнее, более идиллик, благодарнее. Пиррон опытнее, зрелее, нигилистичнее... Его жизнь была протестом против великого — учения тождества (Счастье = добродетель = познание). Подлинная жизнь вырабатывается не наукой, мудрость не делает «мудрым»... Подлинная жизнь не хочет счастья, не принимает счастье в соображение...

438

Борьба, предпринятая Эпикуром против «старой веры» была, строго говоря, борьбой против предшествовавшего христианства, борьбой против уже помрачённого, оморализованного, проквашенного чувством вины, обветшалого и больного древнего мира.

Не «испорченность нравов» древности, но как раз оморализирование её было единственной предпосылкою победы христианства над древним миром. Нравственный фанатизм (короче, Платон) разрушил язычество, переоценив его ценности и отравив его невинность.

Мы должны же наконец понять, что разрушенное стояло выше того, что победило! Христианство возникло из психологической извращённости, могло пустить корни лишь на испорченной почве.

439

Научность — как дрессировка или как инстинкт? Я вижу в греческих философах деградацию инстинктов. Иначе они не могли бы заблуждаться до такой степени, полагая состояние сознательности более ценным.

Интенсивность сознания стоит в обратном отношении к лёгкости и быстроте церебральной передачи. Там господствовало обратное мнение об инстинктах, что всегда является признаком ослабления инстинктов.

Действительно, жизнь полнее там, где она менее всего сознательна (т. е. где не выступают её логика, доводы, средства, намерение, её полезность). Возврат к фактическому bon sens[139] к bon homme[140], к «Маленьким людям» всех родов. Справедливость и мудрость, накопленные в течение поколений, не сознающие своих принципов, обнаруживающие даже некоторый страх перед принципами. Требовать резонирующей добродетели — не резонно... Философ компрометирует себя подобным требованием.

440

Если, благодаря упражнению, в течение целого ряда поколений мораль как бы накопилась, а следовательно, накоплялась и утончённость, предусмотрительность, храбрость, добросовестность, то вся совокупная сила этой накопленной добродетели излучается также и в ту сферу, в которой справедливость реже всего проявляется — в сфере духовной. При всяком процессе сознания испытывается некоторое стеснение организма; нужно испробовать что-то новое, ничто в достаточной мере не подготовлено к этому, является чувство затруднения, напряжённости, повышенная раздражимость — всё это и есть осознание...

Гений заложен в инстинкт, точно так же, как и доброта. Действуешь только тогда совершенно, когда действуешь инстинктивно. Также и с моральной точки зрения, всякое мышление, протекающее сознательно, — есть лишь некоторое нащупывание почвы, чаще всего нечто обратное морали. Научная честность служит вывеской, когда мыслитель начинает резонировать. Можно сделать опыт, взвесить мудрейших на чувствительнейших весах, заставив их высказываться о морали...

Одно можно доказать — это то, что всякое мышление, протекающее сознательно, соответствует и гораздо более низкой ступени морали, чем мышление того же человека, когда оно управляется инстинктами.

441

Борьба против Сократа, Платона, против всех сократовских школ имеет в своей основе глубокое инстинктивное сознание, что человека нельзя сделать лучше, внушая ему, что добродетель есть нечто, подлежащее доказательству и требующее обоснования... В конце концов у них всё сводится к ничтожному факту, что инстинкт борьбы вынудил всех этих прирождённых диалектиков прославить свою личную склонность, как наивысшее её свойство, а прочие достоинства считать обусловленными ею. Антинаучный дух всей этой «философии»: она стремится оставаться во что бы то ни стало правой.

442

Это поразительно. В начальном периоде греческой философии мы наталкиваемся на борьбу против науки при помощи некоторой теории познания, или скепсиса — и ради чего? Всё в интересах морали... (Ненависть к физикам и врачам). Сократ, Аристипп, мегарийцы, циники, Эпикур, Пиррон, это — генеральный штурм познания во имя морали{278} (ненависть также и к диалектике). Проблема; они приближаются к софистам, чтобы отделаться от науки. С другой стороны, все физики настолько порабощены, что принимают в основы своего учения схему истины, истинного бытия, например: атом, четыре стихии (признание принципа постепенного нарастания сущего ради объяснения множественности и изменчивости). Учат презрению к объективности интереса: возврат к практическому интересу, личной полезности всякого познания...

Борьба против науки направлена против: 1) её пафоса (объективности), 2) её средств (т. е. против её полезности), 3) её результатов (как имеющих детский характер).

Эта же борьба позже ещё раз предпринята была церковью во имя благочестия, церковь унаследовала от древности весь её арсенал. Теория познания играет здесь такую же роль, как у Канта, как у индийцев...{279} Не желают никаких стеснений — желают, чтобы руки были развязаны для отыскания своего «пути».

Против чего, собственно, они борются? Против обязательности, закономерности, необходимости идти рука об руку — они, по-видимому, называют это свободой.

В этом находит своё выражение декаданс. Инстинкт солидарности настолько выродился, что солидарность ощущают как тиранию. Они не хотят никакого авторитета, никакой солидарности, никакого включения в строй с его неблагородной медленностью движений. Им ненавистен поступательный ход науки, им ненавистно нежелание прибыть к цели, выдержка, личный индифферентизм человека науки.

443

Мораль, в своей основе, враждебна науке: уже Сократ так настроен, и именно потому, что наука придаёт важное значение таким предметам, которые с «добром» и «злом» не имеют ничего общего и, следовательно, уменьшают значительность чувства «добра» и «зла». Ведь мораль хочет, чтобы к её услугам был весь человек и все его силы. Ей кажется расточительностью со стороны того, кто для расточительности недостаточно богат, если он серьёзно отдаётся растениям и звёздам. Поэтому с тех пор, как Сократ занёс в науку болезнь морализирования, научность в Греции быстро пошла под гору. Никто уже больше не поднимался на ту высоту, которой достигла мысль Демокрита, Гиппократа и Фукидида.

444

Проблема философа и учёного. Влияние возраста; привычки, действующие на психику угнетающе (домоседство à la Кант; переутомление; недостаточное питание мозга; чтение). Существеннее: не проявляется ли уже симптом декаданса в самой склонности к такой всеобщности; объективность как дисгрегация{280} воли (умение оставаться вдали...). Это предполагает безразличие по отношению к сильным влечениям (своего рода изоляция, исключительное положение, борьба с нормальными влечениями).

Типичен разрыв с родиной, стремление всё в более широкие круги, растущий экзотизм, онемение старых императивов, в особенности этот постоянный вопрос «куда?» («счастье») служит признаком разрыва с организационными формами, перелома.

Возникает вопрос, представляет ли учёный в большей мере симптом декаданса, чем философ? Как целое он не обособлен, только часть его исключительно посвящена познанию, вышколена для определённого угла зрения. Ему нужны, для его дела, все добродетели сильной, здоровой расы, большая строгость, мужество, мудрость. Он скорее симптом высокой многосторонности культуры, чем её усталости. Учёный декаданса — плохой учёный. Между тем как философ декаданса, по крайней мере до сих пор, слыл за типичного философа.

445

Ничто так редко не встречается в среде философов как интеллектуальная добросовестность. Возможно, что они утверждают как раз противоположное; вероятно они даже и убеждены в этом, но всё их ремесло обязывает их признавать только некоторые определённые истины. Они знают, что им нужно доказать. Они, пожалуй, и видят признак того, что они философы, в том, что сходятся относительно этих «истин». Таковы, например, моральные истины. Но вера в мораль ещё не доказательство морали. Бывают случаи — и философы представляют именно такой случай — когда подобная вера просто безнравственна.

446

В чём же проявляется отсталость философа? В том, что он принимает свои личные качества за необходимые и за единственно ведущие к достижению «высшего блага» (например, диалектика Платона). В том, что он располагает всякого рода людей по лестнице степеней, постепенно возвышающихся до его собственного типа, который он считает высшим.

Что он считает маловажным то, что ценится другими, что роет пропасть между высшими жреческими ценностями и ценностями светскими. Что он знает, что такое истина, что такое Бог, что такое цель, что такое путь...

Типичный философ здесь является абсолютным догматиком. Если он чувствует потребность в скепсисе, то лишь для того, чтобы приобрести право в самом главном для себя — говорить как догматик.

447

Философ в борьбе со своими соперниками, например, с наукой: тут он становится скептиком; тут он оставляет за собой право на такую форму познания, которая, по его мнению, недоступна учёному. Тут он идёт со жрецом рука об руку, чтобы не возбудить подозрения в атеизме, материализме. Всякое нападение на себя он считает нападением на мораль, на добродетель, религию и порядок. Он умеет дискредитировать своих противников как «соблазнителей» и «людей, ведущих подкопы», здесь он идёт рука об руку с властью.

Философ в борьбе с другими философами: он старается вынудить их проявить себя в качестве анархистов, безбожников, противников авторитета.

In summa: поскольку он борется, он борется во всём как жрец, как каста жрецов.

[3. Истина и ложь философов]


448

Философия, определяемая Кантом как «наука о границах разума»!!

449

Философия есть искусство находить истину — так учит Аристотель{281}. Против этого восстают эпикурейцы, использовавшие для своих целей сенсуалистическую гносеологию Аристотеля; они относятся весьма иронически и отрицательно к поискам истины; «философия как искусство жизни».

450

Три великие наивности:

— познание как путь к счастью (как будто...);

— как путь к добродетели (как будто...);

— как путь к «отрицанию жизни», поскольку оно есть путь к разочарованию (как будто...).

451

Как будто существует «истина», к которой можно было бы так или иначе приблизиться!

452

Заблуждение и незнание пагубны. Утверждение, что истина достигнута и что с незнанием и заблуждением покончено — это одно из величайших заблуждений, какие только могут быть. Допустим, что этому поверили, тогда тем самым была парализована воля к изысканию, исследованию, осторожности, испытанию. Сама эта воля может казаться кощунством, именно как сомнение в истине...

«Истина», следовательно, пагубнее заблуждения и незнания, потому что сковывает силы, направленные на просвещение и познание{282}.

А тут ещё аффект лени становится на сторону «истины» («Мышление — это страдание, несчастье»!); равным образом порядок, норма, счастье обладания, гордыня мудрости — всё это in summa суетное — удобнее повиноваться, чем исследовать; гораздо приятнее думать: «я обладаю истиной», — чем видеть вокруг себя один мрак. Прежде всего это успокаивает, даёт надежду, облегчает жизнь, это «улучшает» характер, поскольку уменьшается недоверие. «Душевный покой», «безмятежная совесть» — всё это изобретения, возможные только при условии, что истина существует. «По плодам их познаете их»... «Истина» — есть истина, ибо она делает людей лучше... И далее в том же духе — всё доброе, успешное заносится на счёт истины.

Это служит показателем силы — счастье, довольство, общее и частное благосостояние принимается как результат веры в мораль... Напротив неудачный исход нужно приписывать недостатку веры.

453

Причины заблуждения кроются как в доброй воле человека, так и в дурной. Он в сотне случаев закрывает глаза на действительность, он фальсифицирует её, чтобы не страдать от своей доброй или дурной воли. Например, или судьбы человека направляются Богом, или жалкий жребий его находит своё объяснение в том, что это ниспослано и предопределено ради спасения души; такой недостаток «филологии», который для более тонкого интеллекта кажется некоторой неопрятностью мышления, фальшью, в общем есть результат влияния доброй воли. Добрая воля, «благородные чувства», «возвышенные состояния» в отношении употребляемых ими средств являются такими же фальшивомонетчиками и обманщиками, как и отвергаемые во имя морали и считающиеся эгоистическими аффекты любви, ненависти и мести.

Ошибки — вот что человечеству обошлось дороже всего, и, в общем, ошибки, проистекавшие из «доброй воли», оказались более всего вредными. Заблуждение, которое делает счастливым, пагубнее, чем то, которое непосредственно вызывает дурные последствия. Последнее изощряет, делает недоверчивым, очищает разум; первое — усыпляет...

Прекрасные чувства, возвышенные порывы принадлежат, говоря физиологически, к наркотическим средствам. Злоупотребление ими ведёт к тому же результату, что и злоупотребление любым другим опиумом — к нервной слабости...

454

Заблуждение — самая дорогая роскошь, какую человек может себе позволить; но когда заблуждение является к тому же, ещё и физиологическим заблуждением, то оно становится опасным для жизни. Что же, следовательно, дороже всего обошлось человечеству, за что больше всего оно расплачивалось? За свои «истины», потому что все они в то же время были заблуждениями in physiologicis[141]...

455

Психологические смешения — потребность в вере смешивается с «волей к истине» (как, например, у Карлейля){283}. Но точно так же смешивают потребность безверия с «волей к истине» (потребность разделаться с верой может вытекать из сотни побуждений — оказаться правым в опоре с каким-нибудь «верующим»). Что вдохновляет скептиков? Ненависть к догматикам — или потребность в покое, усталость, как у Пиррона.

Выгоды, которых ожидали от истины, были выгодами, вытекающими из веры в неё. Ибо взятая сама в себе истина могла быть весьма мучительной, вредной, роковой. С другой стороны нападали на «истину», когда ждали от победы над ней известных выгод, например, свободы от господствующих властей.

Методику истины выводили не из мотивов истины, а из мотивов власти, в стремлении к превосходству.

Чем доказуется истина? Чувством повышенной власти, полезностью, неизбежностью, одним словом, выгодами, (т. е. предпосылками о том, какова должна быть истина, чтобы она пользовалась нашим признанием). Но это — предрассудок, признак того, что речь идёт вовсе не об истине.

Какое значение имеет, например, «воля к истине» у Гонкуров{284}? У натуралистов{285}? Критика «объективности».

Для чего познавать, не лучше ли заблуждаться?.. Желали всегда веры, а не истины. Вера создаётся при помощи совершенно иных, противоположных средств, нежели методика исследования, первая даже исключает последнюю.

456

Наличность известной степени веры является, в наших глазах, теперь доводом против того, во что веруешь — ещё более для знака вопроса относительно душевного здоровья верующего.

457

Мученики. Для преодоления всего того, что зиждется на благоговении, требуется со стороны нападающего дерзновенный, отчаянный, даже бесстыдный образ мысли... Если же принять ещё во внимание, что человечество в течение тысячелетий освящало только заблуждения в качестве истин, что всякую критику первых клеймили как признак дурного образа мысли, то приходится с сожалением признать, что нужна была изрядная доза имморальности, чтобы взять на себя инициативу нападения, то есть разумения... Да простится этим имморалистам, что они разыгрывали из себя «мучеников истины». Истина в том, что ими руководило не влечение к истине, но инстинкт разрушения, дерзновенный скепсис, страсть к приключениям — вот из каких влечений вытекало их отрицание. В других случаях личная ненависть увлекала их в сферу проблем. Они ополчались против проблем, чтобы одержать верх над лицами. Но прежде всего научно-полезной стала месть, месть угнетённых, то есть тех, которые господствующей истиной были оттеснены в сторону и даже угнетены...

Истина, я хочу сказать — научная методика, была усвоена и двинута вперёд теми, которые угадали в ней средство борьбы, орудие истребления... Но чтобы придать своим нападениям благовидный характер, они пускают в ход аппарат, заимствованный у тех, на кого они нападали. Они афишируют понятие «истины», придавая ей столь же абсолютное значение, как и их противники. Они становятся фанатиками или, по крайней мере, принимают соответственную позу, ибо всякой другой позе не придавалось серьёзного значения. Всё прочее довершает уже преследование, страстность, шаткое положение преследуемого. Ненависть росла и обусловила невозможность удержаться на почве науки. Они все в конце концов стремились одержать верх таким же нелепым способом, как и их противники... Слова — «убеждение», «вера», гордость мученичества, всё это — состояния, неблагоприятные познанию. Противники истины в конце концов усвоили сами, в своём решении вопроса об истине, субъективную манеру во всём её объёме, с её позировкой, жертвами, ироническими решениями, то есть продлили господство антинаучных методов. Как мученики они компрометировали своё собственное дело.

458

Опасное разграничение «теоретического» и «практического», — например, у Канта, а также у древних. Они делают вид, словно чистый дух ставит перед ними проблему познания и метафизики, они делают вид, словно к практике прилагаются свои оценки, независимые от ответа, даваемого теорией.

Против первого утверждения выдвигаю я мою психологию философов: их отвлеченнейшие соображения и их «духовность» являются всё-таки только последним бледным отпечатком некоторого физиологического факта; здесь абсолютно отсутствует свободная воля, всё — инстинкт, всё заранее направлено по определённому пути...

Относительно второго я ставлю следующий вопрос: для того, чтобы правильно действовать, знаем ли мы какой-либо другой метод, кроме правильного мышления? Последнее есть уже действие, а первое предполагает мышление. Имеем ли мы возможность судить о ценности известного образа жизни каким-либо иным способом, чем мы судим о ценности теории, т. е. при помощи индукции, сравнения? Наивные люди верят, что тут дело обстоит для нас лучше, что в этом случае мы знаем, что такое «добро». Философы вторят этому. Мы приходим к заключению, что здесь налицо только вера и ничего больше...

«Нужно действовать, следовательно, нужна руководящая нить» — говорили сами древние скептики. Настоятельная необходимость в том или ином решении берётся как аргумент для признания здесь чего-либо истинным.

«Не надо действовать»{286} — говорили их более последовательные братья-буддисты, и изобрели руководящую нить, указующую, как избавиться от действия...

Ввести себя в норму, жить как живёт «простой смертный», считать справедливым и хорошим то, что он считает справедливым — это будет подчинением стадным инстинктам. Нужно дойти в своей отваге и строгости до того, чтобы ощущать такое подчинение как позор. Не мерить двойной мерой!.. Не отделять теории от практики!..

459

Ничто из того, что когда-то сходило за истину, не есть истина. Всё, что некогда презирали как нечто нечестивое, запретное, презренное, пагубное — все эти цветы растут теперь на прелестных тропинках истины.

Вся эта старая мораль уже не касается нас больше. Здесь нет ни одного понятия, которое заслуживало бы ещё нашего уважения. Мы пережили все эти понятия, мы уже не так грубы и наивны, чтобы давать себя таким путём ввести в обман. Говоря более любезно, мы слишком добродетельны для этого... И если истина в старом смысле потому только и была «истиной», что старая мораль говорила ей «да», могла говорить ей «да», то из этого следует, что нам вообще не нужна более никакая истина старого времени... Нашим критерием истины ни в каком случае не является моральность. Мы опровергаем какое-либо её утверждение, доказывая его зависимость от морали или что оно внушено благородными чувствами.

460

Все эти ценности эмпиричны и условны. Но тот, кто в них верит, кто их чтит, не желает признавать за ними этого их характера. Философы все верят в эти ценности, и одна из форм их почитания выразилась в старании сделать их истинами a priori... Фальсифицирующий характер этого благоговения.

Благоговение есть высокая проба интеллектуальной добросовестности. Но во всей истории философии нельзя найти никакой интеллектуальной добросовестности, а только «любовь к добру»...

Абсолютный недостаток метода для проверки ценности этих ценностей. Во-вторых: нежелание проверки этих ценностей и вообще условного их понимания. Когда дело шло о моральных ценностях, все антинаучные инстинкты соединились в целях исключения научности...

[4. Заключительные размышления к критике философии]


461

Почему философы — клеветники?

Коварная и слепая ненависть философов к внешним чувствам. Сколько плебейства и мещанства во всей этой ненависти!

Народ всегда считает известное злоупотребление, имевшее для него дурные последствия, доводом против того, что было предметом злоупотребления. Совершенно так же аргументируют и все мятежные движения, направленные против принципов как в политике, так и в хозяйстве, в молчаливом предположении, что данный abusus[142] необходимо присущ принципу.

Это — грустная история: человек ищет принципа, на основании которого он мог бы презирать человека; он изобретает новый мир, чтобы иметь возможность оклеветать и очернить этот мир. В действительности же он каждый раз хватается за ничто и создаёт из этого ничто «Бога», «истину», и во всяком случае судью и карателя этого бытия.

Если угодно найти подтверждение тому, насколько глубоко и сильно жаждут удовлетворения чисто варварские потребности человека даже в приручённом «цивилизованном» его состоянии, то стоит лишь обозреть «лейтмотивы» всего философского развития: тут какая-то месть по отношению к действительности, коварно-злобное разрушение мира оценок, в котором человек живёт, неудовлетворённость души, для которой приручённое состояние — пытка, и которая находит сладострастное наслаждение в болезненном расторжении всех связывающих её уз.

История философии — это скрытая ярость против основных предпосылок жизни, против чувств, ценности жизни, против всего, что становится на сторону жизни. Философы никогда не останавливались перед утверждением какого-либо мира, раз только этот мир противоречит данному миру и даёт указания для осуждения этого мира. То была до сих пор великая школа злословия, и она так сильно импонировала, что и теперь ещё наша наука, выдающая себя за заступницу жизни, принимает основное положение этой клеветы и рассматривает этот мир как что-то кажущееся, эту цепь причин как нечто исключительно феноменальное. Что, собственно, ненавидят здесь?

Я боюсь, что постоянная Цирцея{287} философов — мораль, сыграла с ними эту злую шутку и обрекла вечно оставаться клеветниками... Они верили в моральные «истины», в них они всегда находили высшие ценности — что же им оставалось более, как только по мере того, как они постигали бытие, в той же мере говорить ему «нет»? Ибо это существование неморальное... И эта жизнь покоится на неморальных предпосылках; и всякая мораль отрицает жизнь.

Упраздним же этот «истинный мир», а чтобы иметь возможность сделать это, мы должны упразднить прежние высшие ценности, мораль... Достаточно доказать, что и мораль неморальна в том именно смысле, в каком до сих пор осуждалось всё неморальное.

Если, таким образом, тирания прежних ценностей будет сломлена, если будет упразднён и «истинный мир», то сам собой возникнет новый строй ценностей.

Видимый мир и измышленный мир — вот в чём противоречие. Последний до сих пор назывался «истинным миром», «истиной», «божеством». Его нам следует упразднить.

Логика моей концепции:

1) Мораль как высшая ценность (госпожа над всеми фазами философии, даже скептической). Результат: этот мир никуда не годен. Он не есть «истинный мир».

2) Что определяет в этом случае высшую ценность? Что собственно представляет мораль? — Инстинкт декаданса; здесь истомлённые и обойдённые мстят этим способом за себя. Исторический довод: философы постоянно были декадентами... на службе нигилистических религий.

3) Инстинкт декаданса, выступающий как воля к власти. Доказательство: абсолютная неморальность средств на протяжении всей истории морали.

Общий вывод — прежние высшие ценности суть частный случай воли к власти, сама мораль есть частный случай неморальности.

462

[Принципиальные нововведения.] На место «моральных ценностей» — исключительно натуралистические ценности. Натурализация морали.

Вместо «социологии» — учение о формах и образах господства.

Вместо «общества» — культурный комплекс — как предмет моего главного интереса (как бы некоторое целое, соотносительное в своих частях).

Вместо «теории познания» — перспективное учение об аффектах (для чего необходима иерархия аффектов: преобразованные аффекты, их высший порядок, их «духовность»).

Вместо «метафизики» и религии — учение о вечном возвращении (в качестве средства воспитания и отбора).

463

Мои предтечи — Шопенгауэр: поскольку я углубил пессимизм и лишь путём установления его крайней противоположности прочувствовал его до конца.

Затем — идеальные художники: их прорастание из бонапартистского движения.

Затем — высшие европейцы, предвестники великой политики.

Затем — греки и их возникновение.

464

Я назвал моих бессознательных сотрудников и предтеч. Но где должен я, с некоторой надеждой на успех, искать философов в моём вкусе или, по крайней мере, подобную моей потребность в новых философах? Только там, где господствует аристократический образ мысли, т. е. такой образ мысли, который верит в рабство и различные степени зависимости как в основное условие высшей культуры; там, где господствует творческий образ мысли, который ставит миру в качестве цели не счастье покоя, не «субботу суббот»{288}, который даже мир чтит лишь как средство к новым войнам; образ мысли, который предписывает законы грядущему, который во имя грядущего жестоко, тиранически обращается с самим собой и со всём современным; не знающий колебаний, «неморальный» образ мысли, который стремится воспитать и взрастить как хорошие, так и дурные свойства человека, ибо он верит в свою мощь, верит, что она сумеет поставить и те и другие на надлежащее место — на место, где они будут равно нужны друг другу. Но тот, кто теперь ищет философов в этом смысле, какие виды может он иметь найти то, что ищет? Не очевидно ли, что в этих поисках он, вооружившись даже наилучшим диогеновским фонарём, понапрасну будет блуждать день и ночь? Наш век есть век обратных инстинктов. Он хочет, прежде всего и раньше всего, удобства; во-вторых, он хочет гласности и большого театрального шума, того оглушительного барабанного боя, который соответствует его базарным вкусам; он хочет, в-третьих, чтобы каждый с глубокой покорностью лежал на брюхе перед величайшей ложью, которая называется равенством людей и уважал только уравнивающие и нивелирующие добродетели. Но тем самым он в корне враждебен возникновению философа, как я его понимаю, хотя бы в простоте сердечной он и полагал, что способствует появлению такового. Действительно, весь мир плачется теперь по поводу того, как плохо приходилось прежде философам, поставленным между костром, дурной совестью и притязательной мудростью отцов церкви. На самом же деле, как раз тут-то и были даны сравнительно более благоприятные условия для развития могучего, широкого, хитрого, дерзновенно-отважного духа, чем условия современности. В настоящее время имеются сравнительно более благоприятные условия для зарождения другого духа, духа демагогии, духа театральности, а может быть также и духа бобров и муравьёв, живущего в учёном, но зато тем хуже обстоит дело по отношению к высшим художникам: не погибают ли они почти все благодаря отсутствию внутренней дисциплины? Извне они больше не испытывают тирании абсолютных скрижалей ценностей, установленных церковью или двором: и вот они не умеют более воспитывать в себе «своего внутреннего тирана» — своей воли. И то, что можно сказать о художниках, можно в ещё более высоком и роковом смысле сказать о философах. Где же теперь свободные духом? Покажите мне в наши дни свободного духом!

465

Под «свободой духа» я понимаю нечто весьма определённое: в сто раз превосходить философов и других учеников «истины» в строгости к самому себе, в честности и мужественности, в безусловной воле говорить «нет» там, где это «нет» опасно. Я отношусь к бывшим доселе философам, как к презренным libertins[143], нарядившимся в капюшон женщины — «истины».

.........................................
© Copyright: Фридрих Ницше Воля к власти

 


 

   

 
   Читать Ницше Воля к власти онлайн. Произведение полностью. Воля к власти: опыт переоценки всех ценностей - Ф Ницше - текст книги онлайн. Тексты произведений Фридриха Вильгельма Ницше - читайте.