Ницше: Утренняя заря: Искусство чувствовать


 Фридрих Ницше: читайте Утренняя заря: Искусство чувствовать иначе
   
Книга пятая
Из мира мыслителя


453

Искусство чувствовать иначе. С тех пор как люди стали жить обществом, уничтожающие и уничтожаемые, с глубокими плодотворными мыслями, от искусства или вообще ничего не требуется, или требуется совершенно иное, чем прежде, т. е. изменяется вкус. Именно прежде хотели погрузиться на минуту в тот элемент, в котором теперь уже давно живут; тогда грезили восторгом обладания – и теперь обладают. Но время от времени бросать что имеешь и воображать себя бедным, как ребенок, нищий или идиот, – при случае может воспламенять нас и теперь.

454

Любовь делает равными. Кому посвящает себя любовь, того она хочет избавить от всякого чувства отчуждения, следовательно, она притворяется, уподобляется, обманывает, играет в равенство, которого в действительности нет. И это происходит так инстинктивно, что любящие женщины отрицают здесь факт притворства и постоянного самого нежного обмана и смело утверждают, что любовь делает равными (т. е. она делает чудо!). Этот процесс прост, если одно лицо позволяет любить себя и не находит нужным притворяться, вернее предоставляет это другому – любящему. Но зато как запутано и непонятно бывает зрелище, когда обоими овладевает полная страсть друг к другу и, следовательно, каждый хочет поставить себя вровень с другим и сделать себя равным только ему; и ни один из них уже не знает, чему он должен подражать, к чему приспособляться, что он должен брать и что дать.

Прекрасное безумие этой игры слишком хорошо для этого света и слишком тонко для человеческого глаза.

455

Мы зачинщики!Что понимает и видит актер, когда смотрит, как играет другой? Он знает, когда мускул не оказывает услуги при жесте; он отделяет те маленькие, деланные вещи, которые порознь и хладнокровно разучиваются перед зеркалом и не хотят срастись воедино; он чувствует, когда актер увлекается на сцене своей фантазией… Насколько иначе смотрит художник на двигающегося перед ним человека! Он многое прибавляет здесь своим воображением, чтобы дополнить настоящее и довести его до полного совершенства; он представляет в своем уме несколько освещений одного и того же предмета, он анализирует то впечатление, какое может произвести та или другая постановка… О, если бы нам иметь глаз этого актера или этого художника для царства человеческих душ!

456

Малые дозы. Если перемена должна, насколько возможно, идти в глубину, то средство надобно давать маленькими дозами, но не переставая, в течение долгого времени! Можно ли создать что-нибудь великое разом? Точно так же мы должны беречься менять поспешно и насильственно, с помощью новых оценок вещей, состояние морали. Нет, мы должны жить в нем еще долго-долго, до тех пор, пока, вероятно очень поздно, заметим, что новая оценка стала для нас преобладающей силой и что маленькие дозы ее, к которым мы с этих пор должны привыкать, заложили в нас новую природу.

Теперь начинают понимать, что последняя попытка великой перемены оценок в политических вопросах, «великая революция», была не более как патетическое и кровавое шарлатанство, которое сумело, благодаря неожиданным кризисам, дать легковерной Европе надежду на мгновенное выздоравливание.

457

Правда нуждается в силе. Сама по себе правда отнюдь не сила, что бы ни говорили против этого любители пышных фраз! Она, наоборот, должна привлекать силу на свою сторону или сама отдаться под покровительство силе, иначе она погибнет! Это доказано ясно и даже более, чем ясно!

458

Совершенство. Совершенство достигается тогда, когда в исполнении не ошибаются и не медлят.

459

Знаете ли вы, чего вы хотите? Не мучил ли вас когда-нибудь страх, что вы, может быть, вовсе не способны к познанию истины? Страх, что ваше чувство слишком тупо и что острота вашего зрения еще слишком груба? Замечали ли вы когда-нибудь, какая воля действует за вашей спиной? Например, вчера вы хотели видеть больше, чем кто-нибудь другой; сегодня хотите видеть иначе, чем кто-нибудь другой? О, позор! Как часто обращаетесь вы к укрепляющему и к успокаивающему средствам, потому что вы утомлены! Все полно таинственных предназначений, какой и должна быть истина, и вы не можете принять ее! Или думаете вы, что сегодня, так как у вас на сердце холодно и сухо, как в ясное зимнее утро, и пусто, – у вас лучше смотрят глаза? Не теплота ли и увлечение создают справедливость? Как будто бы иначе можно обращаться с мыслями, чем с людьми! В этом обращении та же нравственность, та же честность, та же задняя мысль, та же нерадивость, та же боязливость – все то же ваше достойное любви и ненависти «я». Ваша телесная усталость дает вещам бледные краски; ваша лихорадка сделает из них чудовища! Не освещает ли вам утро вещи иначе, чем вечер? Не боитесь ли вы в пустотах каждого познания найти свое собственное привидение, в которое, как бы в одежду, одевается правда пред нами? Не страшная ли эта комедия, в игре которой вы хотите принимать участие так неосторожно?

460

Учиться. Микельанджело видел в Рафаэле школу, в себе природу: тот – учился, он имел способности. А что такое способности, как не другое слово вместо ученья – усвоение опытности, знаний – нашего отца или более ранних предков? И наоборот: кто учится, тот сам одаряет себя самого, только не так легко учиться, и это не только дело доброй воли: надобно быть в состоянии учиться. У художника этому часто мешает зависть и та гордость, которая, лишь только он почует в себе необычайные силы, тотчас обнаруживает свои когти и непроизвольно меняет положение учащегося на положение защищающегося. У Рафаэля, так же, как и у Гете, не было ни зависти, ни гордости, а потому они были великие ученики, а не только добытчики той руды, которая отложилась в истории их предков. Рафаэль исчезает перед нами как учащийся, так как он много и свободно пользуется тем, что его великий соперник называет своей «природой»: он ежедневно что-нибудь уносил из этого, этот благороднейший вор. Но прежде чем он перенес в себя всего Микельанджело, он умер, и последний ряд его произведений, как начало его нового плана занятий, менее совершенен, а просто хорош, и только потому, что великий ученик был оторван смертью от этой труднейшей работы и унес с собой в могилу последнюю, оправдывающую его цель, к которой он стремился.

461

Как окаменеть. Медленно, медленно становятся твердыми, как драгоценный камень, и, наконец, остаются лежать спокойно, к радости вечности.

462

Философ и возраст. Нелогично поступают, если по вечеру судят о дне, потому что там очень часто о силе, успехе и доброй воле судит усталость. Точно так же следовало бы остерегаться и суждения стариков о жизни, так как старый возраст, как и вечер, обыкновенно наряжается в новую привлекательную нравственность и умеет, с помощью вечерней зари, сумерек, мирной и томительной тишины, унизить день. Уважение, с которым мы относимся к старому человеку, особенно если он мыслитель или мудрец, легко делает нас слепыми к возрасту его духа, и признаки этого старения и утомления необходимо постоянно вызывать на свет оттуда, где они скрываются, т. е. выдвигать вперед физиологический феномен, скрывающийся за моральным предрассудком, чтобы не стать дураками благочестия и вредными для познавания. Именно старый человек иногда впадает в мечты великого морального обновления и возрождения и делает об этом заключения из суждений о себе и своей жизни. Между тем внушается это благодетельное чувство и эта уверенность суждения не мудростью, а утомлением. Первым признаком утомления надобно назвать веру в гений, которая обыкновенно овладевает великими и полувеликими людьми у порога их жизни; веру в исключительное положение и в исключительные права. И если какого-нибудь мыслителя посетит эта вера, он начинает считать себе дозволенным больше декретировать, как гений, чем доказывать. Второй признак утомления, когда хотят, как и вообще все утомленные и старые, наслаждаться результатами своего мышления вместо того, чтобы доказывать их и насаждать их в умах других, потому как им надобно сделать их приемлемыми и устранить их сухость, холод и скрыть их беспочвенность. Таким образом происходит, что старый мыслитель возвышается, по-видимому, над делом своей жизни, но на самом деле он портит его, примешивая туда мечтательность, сладость, пряность, поэтический туман и мистический свет. Так случилось с Платоном, так случилось и с тем поистине великим французом, рядом с которым не могли никого поставить ни немцы, ни англичане, – я говорю об Огюсе Конте. Третий признак утомления: то честолюбие, которое клокотало в груди великого мыслителя, когда он был молод, и которое тогда ни в чем не находило себе удовлетворения, теперь сделалось тоже старым, оно хватается, точно боясь упустить время, за более грубые и более доступные средства удовлетворения, т. е. за средства деятельных, господствующих, сильных, воинствующих натур. Теперь он хочет создать правила, которые носили бы его имя. Что ему теперь уже эфирные победы и почеты в царстве доказательств и возражений! Что ему теперь увековечивание в книгах, радость в душе читателя! Может быть, он находит также в это время впервые ту любовь, которая имеет значение больше для Бога, чем для человека, и все его существо смягчается и услаждается под лучами такого солнца, подобно плодам осенью. Он становится божественнее и прекраснее, великий старец, и кроме того, возраст и утомление позволяют ему вызревать таким образом и становиться спокойным. Теперь погибло его прежнее, упорное, одолевавшее его желание иметь настоящих учеников, именно настоящих продолжателей его мысли и настоящих противников; то требование шло из неослабной силы, из сознательной гордости, что во всякое время он сам еще сможет сделаться противником и смертельным врагом своего собственного учения, – теперь он хочет решительных сторонников, несомненных товарищей, помощников, герольдов, торжественной свиты. Теперь он не выносит больше страшной изоляции, в которой живет каждый стремящийся вперед и вверх дух; он окружает теперь себя предметами почета, общения, любви. Так живет мудрый старец и попадает незаметно в такую печальную близость к жреческим, поэтическим фантазиям, что едва можно вспомнить при этом о его мудрой и строгой юности, о тогдашней его строгой моральности головы, о его поистине мужском страхе перед мечтательностью. Если прежде он сравнивал себя с другими, более старыми мыслителями, то это случалось для того, чтобы сравнить свою слабость с их силой и сделаться равнодушнее и свободнее по отношению к самому себе. Теперь он делает это только для того, чтобы при сравнении с ними опьянеть от своего собственного безумия. Прежде он с уверенностью думал о грядущих мыслителях, даже с наслаждением видел себя по временам в их более полном свете, теперь его мучит то, что он, может быть, не последний думает о средствах, чтобы с помощью оставляемого им человечеству наследства возложить на него ограничение самостоятельного мышления. Он боится и позорит гордость и жажду свободы индивидуальных умов: по его мнению, никто более не смеет давать полную свободу своему интеллекту, он хочет сам всегда стоять бастионом, о который разбивался бы вообще всякий напор мышления – это его тайные, а может быть, и не всегда тайные желания! Но жестокий факт, скрывающийся позади этих желаний, тот, что он сам остановился перед своим учением и воздвиг в нем свой пограничный камень, свое «до сих пор и не дальше». Канонизируя самого себя, он выставляет свидетельство смерти о себе: с этих пор его дух уже не может более развиваться, время для него прошло. Если великий мыслитель хочет создать обязательное правило для грядущего человечества, то можно наверняка сказать, что он взошел на вершину своей силы и очень близок к своему закату.

463

Не делать страсть аргументом истины! О вы, благонравные и даже благородные мечтатели, я знаю вас! Вы хотите оставаться правыми перед нами и перед собой – и прежде всего перед собой! – а раздражительная и чувствительная злая совесть мучит и гонит вас так часто прямо наперекор вашей мечте! Как остроумны становитесь вы тогда, обманывая и очаровывая эту совесть! Как ненавидите вы честных, простых, чистых, как избегаете вы их невинных глаз! То лучшее знание, представителем которого служат они и голос которого вы так громко слышите в самих себе, как заставляет вас оно сомневаться в вашей вере, как стараетесь вы набросить на него тень, как бы на дурную привычку, на болезнь времени, как на заразу для вашего собственного духовного здоровья! Вы доходите до ненависти к критике, к науке, к разуму! Вы должны извращать историю для того, чтобы она свидетельствовала в вашу пользу; вы должны отрицать добродетели, чтобы они не омрачали ваших кумиров и идеалов! Блестящие краски там, где нужны доводы! Порыв и сила выражений! Серебристые облака! Амброзиальные ночи! Вы умеете давать свет и тени! Вы умеете затемнять светом! И действительно, если ваша страсть дойдет до неистовства, то наступит минута, когда вы скажете себе: теперь я завоевал себе хорошую совесть, теперь я великодушен, смел, способен к самоотрицанию, велик, теперь я честен! Как жаждете вы этих минут, когда ваша страсть даст вам для вас самих полное безусловное право и сделает вас невинными, когда вы в борьбе, увлечении, надежде будете вне себя и станете выше всяких сомнений, когда вы можете декларировать: «кто не бывает вне себя, как мы, тот вовсе не может знать, что и где правда!» Как жаждете вы найти в этом состоянии людей вашей веры (а это состояние – состояние безнравственности интеллекта) и на их пожаре зажечь свои факелы! О, ваше мученичество! Надобно ли вам причинять себе столько страданий? Надобно ли?..

464

Но мы не верим вам! Вы можете, сколько вам угодно, выдавать себя знатоками людей, но мы не позволим вам обмануть нас! Неужели мы не можем заметить, что вы прикидываетесь более опытными, проницательными и совершенными, чем вы есть на самом деле? Пережили ли вы в себе историю, волнения, землетрясения, глубокие печали, мгновенное и светлое, как молния, счастье? Были ли вы глупыми с большими и малыми глупцами? Перенесли ли вы, действительно, безумие и горе добрых людей? Горе и счастье злых? Тогда только говорите мне о морали, в противном случае, молчите!

465

Рабы и идеалисты. Человек у Эпиктета был бы поистине не по вкусу тем, которые теперь стремятся к идеалу. Постоянное напряжение его существа, неутомимо обращенный внутрь взор, замкнутость, предусмотрительность, необщительность, всякий раз как он обращается к внешнему миру, молчаливость, краткая речь – как могут отнестись ко всему этому наши идеалисты, которые всеми силами стремятся к экспансивности! Ко всему этому, он не фанатик, он ненавидит действие напоказ и хвастовство наших идеалистов; как бы велика ни была его гордость, она не хочет смущать других, он умеет подойти мягко и кротко и никому не хочет портить хорошего расположения духа, – он даже может улыбаться! В этом идеале много античной гуманности! Но самое прекрасное в нем – то, что он строго верит в разум. Эпиктет был рабом; его идеальный человек не принадлежит ни к какому сословию и может быть во всех сословиях, но прежде всего его можно найти среди низших масс. Это человек спокойный, самоудовлетворенный среди всеобщего рабства, человек, который постоянно обороняется и обладает постоянно высшей храбростью. От христианина он отличается прежде всего тем, что христианин живет надеждой, что он ожидает и принимает дар от Божественной любви и милости, а не от себя. Эпиктет не надеется, он обладает всем, что для него надобно, он храбро держит это в своих руках и готов поспорить из-за этого со всем миром. Христианство годилось для античных рабов другого рода – т. е. для большой массы рабов.

466

Тираны духа. Ходу науки не препятствует уже теперь случайный факт, что человеку 70 лет, как это было прежде. Прежде хотели в этот промежуток времени дойти до конца познания и сообразно с этим общим желанием оценивали методы познания. Маленькие отдельные вопросы и попытки считались достойными презрения, хотели идти кратчайшей дорогой, верили, что все в мире сотворено ради человека и что, следовательно, само познание вещей рассчитано сообразно силам человека. Разрешать все одним ударом, одним словом – вот было тайное желание всех. Задачу представляли себе в виде гордиева узла: не сомневались в возможности того, что и в деле познания придет какой-нибудь Александр и одним махом разрешит все вопросы. «Загадку надобно разрешить», – такова была жизненная цель философа! Безграничная гордость и радость «разгадать загадку мира» были мечтой мыслителя: он смотрел на все, как на нестоящее труда, если оно не было в тоже время средством все привести для него к концу, и, таким образом, философия была, в некотором роде, высшей борьбой за тиранию духа. В том, что она должна достаться одному очень счастливому, ловкому, изобретательному, смелому, сильному, – одному! – в этом никто не сомневался; и многие мечтали – в том числе и Шопенгауэр – быть этим «одним». Из этого выходит, что в общем наука до сих пор отставала вследствие моральной ограниченности своих последователей и что на будущее время ею надобно заниматься с более глубоким уважением к ней. «При чем тут лично я» – вот девиз будущего мыслителя.

467

Самоизбегание. Те люди интеллектуальных судорог, которые нетерпеливо и недовольно относятся к себе, как, например, Байрон или Альфред де Мюссе, и во всем, что они делают, напоминают закусившую удила лошадь; которые из дел рук своих получают только короткое удовольствие и восторг, а затем испытывают еще более холодное чувство одиночества и тоску, – как выносят они это? Они жаждут уйти в «во вне себя»: Шекспир стремится слиться с образами самой страстной жизни; Байрон стремится к подвигам, потому что подвиги больше, чем мысли, чувства и дела отвлекают нас от нас самих. Так, может быть, в основе «самоизбегания» лежит стремление к подвигам? Действительно! Для высших экземпляров это положение стремления к подвигам можно считать доказанными: вспомните только, что, по словам врачей, четверо из известных в истории великих людей, «жаждущих подвигов» (Александр, Цезарь, Магомет, Наполеон), были эпилептиками; Байрон также страдал этой болезнью.

468

Познание и красота. Если люди (как они все еще поступают) находят свою славу и свое счастье в произведениях фантазии и мечты, то нечего удивляться, если они чувствуют холод и неудовольствие от противоположного фантазии и мечтам. Восхищение, которое появляется даже при малейшем верном окончательном шаге и успехе разума и которое для многих бьет таким обильным ключом из теперешней науки, – этот восторг не разделяется теми, которые привыкли чувствовать восторг только тогда, когда они покидают действительность и прыгают в глубину кажущегося. Они думают, что действительность безобразна, и не предполагают того, что познание даже и безобразной действительности прекрасно и что тот, кто часто и много познает, в конце концов бывает очень далек от того, чтобы находить безобразной всю действительность, открытие которой ему всегда давало счастье. Итак, есть ли что-нибудь «прекрасное само по себе»? Счастье познающего увеличивает красоту мира и все, что там есть, делает как бы озаренным солнцем; познание не только распространяет красоту кругом вещей, оно предполагает красоту самой вещи и в вещи. Грядущее человечество, вероятно, засвидетельствует это положение! А мы тем временем вспомним об одном старом факте: два таких различных по существу человека, как Платон и Аристотель, сходились в определении того, что составляет высшее счастье не только для них или для людей, но, вообще, что такое высшее счастье само по себе, даже для самих блаженных богов. Они находили его в познании, в деятельности развитого, ищущего и изобретающего ума (не в «интуиции», как немецкие теологи и полутеологи; не в созерцании, как мистики; не в сознании, как практики). Так же думали Декарт и Спиноза: как наслаждались, вероятно, все они познаванием! И какая была опасность для их прямодушия сделаться панегиристами бытия!

469

О будущих добродетелях. Почему по мере того, как больше познают мир, его величие становится меньше? Потому ли, что страх был таким сильным основным элементом того благоговения, которое овладевало нами перед лицом неизвестного и таинственного и заставляло нас падать ниц перед непостижимым и просить о милости? И неужели из-за того, что мы сделались менее робки, мир потерял для нас свои чары? Неужели наша трусливость не уменьшала нашего собственного достоинства и величия и не делала нас самих менее страшными? Может быть, мы меньше уважаем мир и самих себя с тех пор, как мы смелее мыслим о нем и о самих себе? Может быть, в будущем эта смелость мышления возрастет до того, что будет чувствовать себя выше людей и бытия, когда мудрец, как наиболее смелый, будет видеть под собой и себя самого и бытие? Такой смелости, граничащей с безмерным великодушием, до сих пор не было у человечества. О! пусть бы появились снова поэты, какие были некогда, провидцы, которые рассказали бы нам о том, что может быть! Теперь, когда настоящее и прошлое все более и более отнимаются и будут отниматься у них, – ибо прошло время невинной лжи! – пусть бы вещали они нам о будущих добродетелях! Или о добродетелях, каких никогда не будет на земле, хотя они и будут где-нибудь в мире, – о блистающих пурпуром созвездиях и целых млечных путях прекрасного! Где вы? Где вы, астрономы идеала?

470

Идеальный эгоизм. К какому состоянию относятся с большим благоговением, как не к состоянию беременности? Все, что делают тогда, делают в тихой вере, что это в каком-нибудь отношении полезно развивающемуся в нас! Оно поднимает свою полную таинственности цену, о которой мы думаем с восхищением. Тогда многому уступают, не особенно насилуя для этого себя; тогда сдерживают резкое слово, протягивают примиряющую руку: ребенок должен развиваться из всего самого кроткого и лучшего. Нас бросает в дрожь от наших резкостей и неожиданностей, как будто бы мы влили каплю яда в чашу жизни нашего возлюбленного неизвестного! Все покрыто занавесом, все полно предчувствий, ничего не известно, как идет дело; вокруг ждут и стараются быть готовыми. При этом действует со всей своей силой чистое и очищающее чувство глубокой неответственности в нас, как это бывает со зрителем перед закрытым занавесом: растет, идет на свет, и у нас в руках нет ничего для определения его роста и его часа. Мы можем единственно только благословлять и защищать. «Здесь растет нечто большее, чем мы», – вот наша тайная надежда. Мы готовим ему все для его счастливого появления на свет: не только то, что ему полезно, но отдаем ему все наше сердце и всю нашу душу. В такой самоотверженной преданности должно жить! Можно жить! И будь это ожидаемое – мысль или факт – ко всякому зачатию и развитию мы относимся совершенно так же, как к беременности, и заносчивые слова «хотеть» и «творить» не более как пустые звуки! Это настоящий идеальный эгоизм: постоянно заботиться, быть наготове, иметь спокойную, мирную душу, ожидать, что наше опасение кончится прекрасно! Так заботимся и стоим мы на страже общей пользы, и чувство, с которым мы живем, это гордое и кроткое настроение, является маслом, разлившимся на наши неспокойные души и далеко кругом нас. Но причудливы беременные! Не будем же и мы причудливы и не будем обвинять других, если они будут такими! В уважение пред свершающимся (Werdenden) не останемся позади мировой справедливости, которая не позволяет судье и палачу касаться беременной.

471

Окольный путь. Куда ведет вся эта философия со всеми ее окольными путями? Делает ли она еще что-нибудь, кроме превращения постоянной и сильной страсти в разум, – страсти к ласковому солнцу, к ясному, чистому воздуху, к растениям юга, к морю, к временному питанию мясом, яйцами, плодами, к теплой воде, к тихим дневным прогулкам, к возможности мало говорить, к редкому внимательному чтению, к уединению, к опрятным, простым, почти солдатским привычкам, – одним словом, ко всему тому, что мне нравится больше всего, что легче всего я могу терпеть? Философии, которая, в сущности, есть инстинкт к диете? Инстинкт, который, обходя мое сознание, ищет моего воздуха, моего климата, моей погоды, моего здоровья? Конечно, есть много других и более возвышенных пунктов философии, и не только таких, которые пасмурнее и взыскательнее моих, но, может быть, и они все вместе не что иное, как интеллектуальные обходы таких же личных влечений? Между тем смотрю я новым глазом на одинокое порханье бабочки высоко над морской скалой, где растет много красивых растений: она порхает над нами, не думая о том что живет только жизнью одного дня и что ночь будет непосильно холодна для ее хрупких крылышек. И для нее могла бы найтись философия, хотя бы она и не похожа была на мою.

472

Вперед. Когда хвалят прогресс, то этим хвалят движение и тех, которые не позволяют нам стоять на месте. Этим, конечно, при обстоятельствах, делается много, особенно если жить среди египтян. Но в подвижной Европе, где движение, как говорят, «понятно само собою», – ах, если бы только мы действительно понимали что-нибудь из этого, – люблю я шаг вперед и идущего вперед, того, который покидает постоянно самого себя и вовсе не думает о том, следует ли за ним кто-нибудь другой. «Где я остановлюсь, там найду я только себя одного: зачем мне останавливаться! Пустыня еще велика!» – так чувствует такой идущий вперед.

..................................................................
Фридрих Ницше произведения и цитаты
 

 
НА ГЛАВНУЮ
 
Предисловие    1
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  2
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  3
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  4
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  5
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  6
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  7
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  8
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  9
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  10
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  11
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  12
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  13
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  14
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  15
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  16
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  17
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  18
УТРЕННЯЯ ЗАРЯ  19
Цитаты         20

         

         
НИЦШЕ цитаты
НИЦШЕ о любви
НИЦШЕ о женщинах
НИЦШЕ афоризмы

ПРОИЗВЕДЕНИЯ:
 
предисловие
ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА 1
ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА 2
ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА 3
ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА 4
 
другой перевод:
ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА 1
ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА 2
ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА 3
ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА 4
 
Антихрист
Сумерки идолов
Ecce Homo
По ту сторону добра
Воля к власти
К генеалогии морали
Человеческое  1
Человеческое  2
Весёлая наука 1
Весёлая наука 2
стихи
 

   

 
   Читать Утреннюю зарю Ф Ницше.