Ясперс: Ницше. Книга вторая. Основные идеи: Человек

     
Карл Ясперс: Ницше
 
Книга вторая. Основные идеи Ницше

Едва ли в действительности есть хоть что-то, о чём бы Ницше не высказал суждения: из его сочинений можно подобрать высказывания почти о всех великих и малых вещах — о государстве, религии, морали, науке, искусстве, музыке, о природе, жизни, болезни, труде, о мужчине и женщине, о любви, браке, о народах, эпохе, истории, исторических личностях, о последних философских вопросах. По отдельности эти высказывания имеют значение в большей или меньшей степени: правильное их понимание в каждом случае зависит от того, насколько мы овладели основными моментами движения мысли Ницше и знаем её основное содержание.

Понимания основных моментов мысли Ницше можно достичь двумя способами: следуя за ним по пути безграничного отрицания и постигая позитивное. Но уже в отрицании Ницше постоянно присутствует нечто объемлющее, определяемое позитивными истоками, которые в упомянутом нет косвенным образом о себе сообщают; наоборот, в прямом сообщении истины неизменно присутствует противоречие, которое самые на первый взгляд абсолютные позиции вовлекает в движение, проистекающее из этого объемлющего — за исключением разве только тех случаев, когда Ницше на мгновение изменит своей натуре, так или иначе догматически лишив её подвижности, но для него это подобно крушению и никогда не осуществляется полностью.

Переход от негативного к позитивному представлял для собственного сознания Ницше проблему до самого конца. Не то чтобы после какой-то чисто критической фазы жизни он однажды обрёл новую веру. Ницше всегда угрожает опасность Ничто, но в нём всегда присутствует также слияние с бытием. Уже напоследок он причисляет себя наряду с Буркхардтом и Тэном к глубоким нигилистам: «хотя я сам всё ещё не отчаялся найти выход и ту дыру, сквозь которую можно прийти к “нечто”» (к Роде, 23.5.87).

Вплоть до катастрофы отрицательные и положительные суждения находятся друг с другом в остром противоречии: «Я не создаю новых идолов … Моё ремесло скорее — низвергать идолов — так я называю идеалы» (ЭХ, 694). И наоборот: «Спустя много лет … я продолжаю и для публики делать то, что я делаю и всегда делал для себя: рисовать на стене образы новых идеалов» (14, 351).

Это противоречие оказывается для него выражением единственно необходимого процесса после того как «Бог умер». Идеалы для него зовутся идолами, когда принадлежат прошлому, но означают истину, когда они суть будущее: «Кто не находит великого в Боге, уже не находит его нигде, — он вынужден отрицать его — или созидать» (12, 329). Ницше стремится созидать: «Вы называете это саморазложением Бога — но это лишь его смена кожи … вам предстоит скоро вновь увидеть его — по ту сторону добра и зла» (12, 329).

То, что для сознания Ницше и в его реальной деятельности представляется двояким: отрицательным и утвердительным, разрушительным и созидательным, уничтожающим и порождающим — оказывается ложной проблемой, если утвердительный ответ ожидается на том же уровне, на каком высказывается отрицательное суждение — на уровне рационального понимания и возможности высказать его общепонятным образом. Здесь важную роль играет некое изначальное философское прозрение.

Рационально всеобщее как таковое критично и негативно, т. е. рассудок сам по себе аналитичен, разрушителен; позитивна только историчность незаменимого, не всеобщего, самодовлеющего и связанного со своим основанием бытия, которое, однако, остаётся не только сокрытым, но и иллюзорным, если не проясняется посредством рассудка. Ницше не было присуще глубокое прозрение такого рода (характерное для Шеллинга и приведшее его к разделению его философии на негативную и позитивную), но он бессознательно принимал его следствия. Отрицание как проявление рационального понимания оборачивается утверждением, будучи поставлено на службу историчности. Последняя же, будучи так или иначе выражена, вступает в сферу рационального и, таким образом, исчезает, когда её движение получает определённое выражение. Рациональное бывает только там, где одно дополняет другое, и действует только в рамках тех или иных отношений; историчность живёт сама по себе и вступает в коммуникацию самостановления.

Без широты негативной философии позитивной философии не существует. Только в чистилище рационального человек может по-настоящему понять свою позитивную историчность. Последняя сама обретает голос только благодаря рациональному, с помощью которого она косвенным образом улавливает свою историческую природу. Поэтому позитивное как основа историчности экзистенции движется во всех направлениях рациональности, целиком отдаётся им, однако определяет их и поддерживает их вместе, руководствуясь собственным историческим первоистоком, который не может знать самого себя, но неограниченно проясняется только в универсальности того, что можно знать, и того, что этой возможностью порождается.

Но позитивное в форме непосредственно высказанного само стало бы рационально-всеобщим и оказалось бы на том уровне, на котором его можно было бы неограниченно подвергать анализу. Потому что в рациональности, правда в рациональности ложной, которой не присуще понимание самой себя, оно неизбежно становится словом и предметом знания. В этой форме, будучи теорией всеобщей познаваемости, позитивное, поскольку оно рассматривается с точки зрения одного только рассудка и тем самым становится всеобщим и абстрактным, подрывается в самой своей основе — радикальнее всего это происходит, когда упомянутое учение о разделении негативной и позитивной (или рациональной и исторической) философии используется для того, чтобы отстранить рассудок с последующим отрицанием возможности рациональной проверки фактически рациональных высказываний.

Такого рода взаимосвязи указывают путь к основным для Ницше содержаниям: в той мере, в какой Ницше непосредственно демонстрирует свою позитивность, содержание таковой оказывается сомнительным. В той мере, в какой он, исследуя и экспериментируя, движется вперёд, он предъявляет исключительные требования к возможной экзистенции. Ницше философствует в созданной предшествовавшими столетиями новой философской ситуации:

Наивная философия, способная описать Бога, мир и человека в нём, не видит разрыва между рациональностью и историчностью: она может сообщать свои содержания с беспечной непосредственностью в виде образов и идей, не впадая при этом неизбежно в экзистенциальное заблуждение; а позднее, после краха наивной установки, однозначностью и цельностью своих трактатов ещё может эстетически удовлетворять того, кто проявляет интерес к прошлому, может быть объектом неких притязаний благодаря истине поддерживающей её экзистенции. Когда после крушения бесспорной целости Бога, души и мира начинает чувствоваться и осознаваться разрыв между рационально всеобщим и экзистенциальной историчностью, на передний план рационального выходят вопросы, содержащие сомнение — в случае Ницше: что есть человек (первая глава), что есть истина (вторая глава), что означают история и современная эпоха (третья глава). Однако в этом случае и бытие начинает представляться в своей историчности, а именно: отыскиваться в воле к будущему (четвёртая глава), как сиюминутное истолкование мира (пятая глава), как мистическое слияние с бытием (шестая глава).

В этих вопросах сомнения для Ницше уже присутствует позитивный импульс: любовь к благородной сущности человека, при всём разочаровании в человеке в любой из его действительных форм; неумолимая серьёзность правдивости, при всём сомнении в самой истине; удовлетворённость конкретными историческими формами, при всём осознании бессмысленности и бесцельности истории.

К числу позитивных приёмов Ницше относятся воля к будущему как проект большой политики, основывающейся на неопределённом понятии творчества; мировое учение о воле к власти как воззрение, призванное воодушевить носителей движения, направленного против нигилизма — воззрение, которое, двигаясь по кругу, само себя отменяет; опыт бытия в мистических состояниях, выражающийся прежде всего в учении о вечном возвращении, которое запутывается в парадоксах.

Сущность обнаруживаемых у Ницше содержаний такова, что они демонстрирую себя лишь тому, кто сам идёт им навстречу. Поэтому мысль Ницше иногда может показаться пустой, а затем — захватывающей до глубины души. Она пуста, когда мы стремимся получить нечто значимое и существующее в наличности; она наполнена, когда мы начинаем участвовать в движении. Когда собственное волнение оживлено теми изначальными импульсами, которые исходят от Ницше, негативные проявления идей выглядят полнее, чем позитивные высказывания, которые в своей ложной рациональности быстро начинают казаться какими-то оболочками, внутри которых ничего нет. Наоборот, позитивные высказывания, пожалуй, способны вмиг очаровать, если удаётся понять их символически, в качестве знаков; негативные же высказывания, со своей стороны, могут наводить скуку, если не видеть в них некоего образа, некоей творческой идеи, некоего символа.

В отличие от крупнейших философов прошлого для Ницше характерно то, что, отрицая, он добивается большей истинности, нежели выказывая положительные суждения. Конечная цель того подлинного, изначальнейшего импульса, перед истинным содержанием которого не может устоять ни один серьёзный читатель, видна не сразу: Ницше расчищает пространство, он размыкает замкнутые горизонты, он не осуществляет критики, которая устанавливала бы границы, он учит ставить под сомнение; он открывает возможности, пробуждает силы, поддерживающие внутреннюю устойчивость.

Первая глава: Человек

Введение: Неудовлетворённость человеком
Чем очевиднее для Ницше теряет силу всё, что было значимо, тем интересней для него становится человек. Стимулом для него всегда выступает как неудовлетворённость современным человеком, так и страстное стремление и воля к подлинному и возможному человеку. Потому основной чертой мысли Ницше оказывается эволюция его любви, в разочаровании становящейся чудовищнейшим отрицанием вот-бытия человека, но затем вновь оборачивающейся страстным приятием человеческой натуры:

Безгранично и неутешно страдает Ницше, наблюдая людей, каковы они есть: «Чем нынче подстрекается наше отвращение к “человеку”? … тем, … что пресмыкающееся “человек” занимает авансцену и кишмя кишит на ней …» (К генеалогии морали [далее — КГМ], Ф. Ницше, Сочинения в 2-х тт., т. 2, М., 1997, с. 429); «Вот стоите вы, безвинные в своём убожестве. И теперь я пробираюсь тихо между вас — но при этом отвращение гложет моё сердце» (12, 274). Ни один не образует цельного существа: «всюду … то же самое: обломки, отдельные части человека и ужасные случайности — и ни одного человека!» (ТГЗ, 100). Они всё утопили в разговорах, всё проболтали, «я не хочу уже вдыхать дыхания их» (ТГЗ, 132). Дрожь отвращения к человеку обретает символический характер в страшном высказывании: «Сомнительно, чтобы путешественник мог найти где-либо на свете более безобразные местности, чем на человеческом лице» (ЧСЧ, 399). Но что подлинной причиной этого страдания за человека является любовь к нему, выражено в следующей записи: «Кто к сорока годам не стал мизантропом, тот людей никогда не любил, — часто говаривал Шамфор» (14, 229).

Даже святой (в «Заратустре»), некогда любивший людей, теперь любит вместо них Бога: «Людей не люблю я. Человек для меня слишком несовершенен. Любовь к человеку убила бы меня» (ТГЗ, 7). Однако Ницше, в отличие от святого, хочет оставаться в мире и служить реальному человеку. Хотя он считает, что упомянутую любовь к божеству можно понять как результат фактически той же самой неудовлетворённости человеком, которая мучает его самого, но то, что святые «стремятся бежать в потустороннее, вместо того, чтобы строить будущее», представляется ему чем-то недостойным: «религиозность была недоразумением возвышенных натур, страдающих от скверной картины человека» (13, 77). Поэтому отвращение к человеку есть великая опасность (КГМ, 493). Ницше не хочет отказываться от человека. Пусть он, задетый до глубины души, вынужден вновь и вновь переживать те дни, когда его «охватывает чувство чёрной, самой чёрной меланхолии» — «презрение к человеку» (Антихрист [далее — А], Ф. Ницше, Сочинения в 2-х тт., т. 2, М., 1997, с. 662), однако само это презрение есть некое переходное состояние; «ибо великие ненавистники суть великие почитатели» (ТГЗ, 207).

Поэтому Ницше сопротивляется собственному отвращению: «Моё отвращение к людям стало слишком велико. Точно так же как ответное отвращение к моральному высокомерию моего идеализма. Я сблизился с презираемым, я искал в себе всё то, что я презирал… Я стал противником всех обвинителей человечества» (12, 213). Теперь он выдвигает перед собой требование: «Для меня не должно быть ни одного человека, к которому я питал бы отвращение или ненависть» (12, 221). Само презрение должно быть лишь функцией помощи: «Кто больше всего презирал людей, не был ли тот как раз поэтому их величайшим благодетелем?» (12, 274); и Ницше убеждается: «Я люблю людей, и больше всего тогда, когда сопротивляюсь этой страсти» (12, 321).

Страстное стремление Ницше к подлинному человеку, источник его презрения, есть та сила, что подстёгивает и изнуряет его: «В чём причина того, что я всегда жаждал людей, которые не робеют перед лицом природы, при мысли о предстоящем походе на укреплённые высоты Генуи? Я не знаю, как их найти?» (11, 387). Заратустра удивляется, что это страдание ничуть не свойственно другим: «Вы страдаете собой, вы ещё не страдали человеком … Никто из вас не страдает тем, чем страдал я». (ТГЗ, 208). Ропот переходит в выражение отвращения, а то, в свою очередь, в мольбу: «Что же мне именно столь невыносимо здесь? … то, что я вынужден обонять потроха неудавшейся души!.. … В сущности, со всем этим удаётся справиться… Но время от времени дайте же мне — допустив, что существуют небесные воздаятельницы… — взглянуть, лишь один раз взглянуть на что-либо совершенное, до конца удавшееся, счастливое, могущественное, торжествующее… На какого-либо человека, который оправдывает человека, на окончательный и искупительный счастливый случай человека, ради которого можно было бы сохранить веру в человека!» (КГМ, 430).

Несмотря на это позиция, к которой в конце концов приходит Ницше, это приятие человека таким, каков он есть, со свойственными ему возможностями. Прежняя позиция: «я обегал взглядом людей и не находил среди них своего идеала» (11, 379), — преодолена — для Ницше это желание найти идеал в конце концов начинает противоречить природе человека; человек кажется ему достойным восхищения и уважения. Он презирает «“желательного” человека — и вообще… все идеалы человека». «Что оправдывает человека, так это его реальность». Во сколько раз ценнее действительный человек по сравнению с каким-нибудь только желательным, воображаемым… человеком? с каким-нибудь идеальным человеком?.. (СИ, 609). Все желания относительно человека были «нелепым и опасным увлечением» (Воля к власти [далее — ВВ], Ф. Ницше, Полное собрание сочинений, т. 9, М., 1910, с. 161сл.). Однако это приятие не означает удовлетворённости или остановки: «удачный человек радуется факту, именуемому “человек”, и пути человеческому, но он идёт дальше!» (12, 24).

Осознание того факта, что всё, что для нас действительно, что достойно любви и уважения или же заслуживает презрения, доступно в конце концов исключительно в человеческой форме и только тем способом, каким получают опыт бытия люди, приводит Ницше к основному вопросу: что есть человек? Однако вопрос этот касается не какого-то чётко ограниченного и потому определённого предмета, он относится к тому объемлющему, коим мы являемся. Когда я пытаюсь ответить на этот вопрос, я сразу фиксирую нечто определённое, будь то эмпирически наблюдаемое вот-бытие человека, т. е. его субъективность, которую я делаю для себя объектом, будь то предмет человеческой веры — разум, мораль, Бог, т. е. значимая для человека объективность, которую я опять-таки делаю для себя объектом и тем самым релятивирую, представляя её для себя как всего лишь человеческое мнение, будь то идеал человека, в определённой своей форме всегда противоречащий действительности и неистинный.

Если я изучаю человека подобным психологическим образом, так или иначе истолковывая смыслы, то я, однако, никогда не противостою ему как какой-то вещи в мире, которую я рассматриваю как нечто иное, но я сам, в действительности или в возможности, есмь то, что изучаю. Поэтому в знании о вот-бытии человека, о его положении в мире, о его неограниченной изменчивости, есть нечто, что сознательно или бессознательно соотносится с возможностями моего поведения. Знающее мышление быстро становится мышлением, апеллирующим к моей свободе. Вопрос “что есть человек?” соотносится с вопросом, что и с какой целью он может и хочет из самого себя создать. Поэтому у человека есть две принципиально различные позиции по отношению к себе: он может рассматривать и изучать себя как некое вот-бытие, которое уж таково, каково оно есть, и которое изменяется по поддающимся определению правилам, и он может прилагать к себе критерии и предъявлять требования, подлинным признанием которых он ещё только приводит самого себя к становлению. Правда, в сущности он не может делать одного без другого. При окончательном разделении этих позиций их гибкость и содержательность безвозвратно теряются. Но при их реализации некое методологическое разделение временно неизбежно. Тогда подход, рассматривающий вот-бытие человека, получает название антропологии и психологии, а подход, нечто требующий от его существа, — философии. Психология исследует, констатирует, предсказывает. Философия призывает, намечает возможности, открывает пространство принятия решений. Но во всякой психологии человека уже тайно присутствует интерес к возможностям и обращение к самостановлению. А во всякой философии психология остаётся средством выражения, условием, без которого призывная мысль была бы лишена воплощения.

Вот-бытие человека

Там, где человек охватывает себя в своём первоистоке, он больше, чем просто вот-бытие, — он есть существо, которое изменяется и само себя создаёт; но всегда и вплоть до последних истечений своего существа он остаётся и вот-бытием тоже.

Рассматривая вот-бытие (но и никогда не изменяя духу философствования), Ницше пытается, во-первых, путём сравнения установить, каково, собственно, положение человека в мире, во-вторых, изучить человека в его психологической изменчивости.

Что есть человек в мире
Ницше смотрит на мир, задаваясь вопросом, что значит в нём человек.

Древнейшее ощущение ничтожной малости человека перед лицом Вселенной выражает Ницше, когда уже в отношении органического признаёт, «что капля жизни на Земле в сравнении с необозримым океаном бытия настоящего и прошлого не имеет никакого значения» (СЕТ, 278–279). «Жизнь на Земле … — мгновение, эпизод, исключение без особых последствий», человек — и вовсе «незаметный, слишком высоко о себе мнящий животный вид, время которого … ограничено» (ВВ, 114).

Давая чётко почувствовать эту ничтожность человека во Вселенной в сравнении с его самонадеянными претензиями, Ницше играет мыслями: «Если Бог сотворил мир, то человека он создал обезьяной Бога, как постоянное средство увеселения в своей слишком продолжительной вечности» (СЕТ, пер. мой — Ю. М.). С этой ролью, однако, контрастирует причудливое человеческое самосознание: «Что значит тщеславие тщеславнейшего из людей перед тщеславием самого скромного, чувствующего себя “в природе и мире человеком!”» (СЕТ, 387).

Подобные размышления, с учётом необъятности Вселенной, приводят Ницше к парадоксальному мысленному эксперименту: неорганическая природа есть подлинное бытие, её безграничное становление не несёт в себе обмана, и потому, сливаясь с ней воедино, человек обретает завершённость: «Освободиться от жизни и вновь стать мёртвой природой — это может ощущаться как праздник» (12, 229): «Мы претерпеваем становление абсолютно истинно … Смерть следует толковать иначе! Так мы примиряемся с действительностью, т. е. с мёртвым миром!» (12, 229).

В живом мире человека можно сравнить с животным. Хотя похоже, будто «вместе со всей природой нас влечёт к человеку как к чему-то, что стоит высоко над нами», но с содроганием нам приходится наблюдать: «бегут утончённые хищные звери и мы сами среди них … их созидание городов и государств, их ведение войн … их умение перехитрить и уничтожить друг друга, их крик в нужде, их радостный рёв в победе — всё это есть продолжение животного состояния» (НР, 219). Так возникает много выражений, в которых Ницше называет человека животным: «Человек есть самый лучший хищный зверь» (ТГЗ, 152), и сто́ит «этой безумной жалкой бестии человеку… лишь чуточку воспрепятствовать… быть бестией на деле», как наружу тотчас вырывается «бестиальность идеи» (КГМ, 468). «Человек — самое жестокое из всех животных» (ТГЗ, 158), далее, он «самое мужественное животное» (ТГЗ, 112), и, когда мыслит, «животное, выносящее суждения» (14, 21).

Но на самом деле человек — не животное. Поскольку он отличает себя от животного, образ бытия последнего или возможность им стать его пугают. Важно происхождение этого страха, вопрос о различии человека и животного. Особое, уникальное положение человеку обеспечивает уже то обстоятельство, что в борьбе со всеми видами животных он одержал победу. Сущностное же отличие, которое здесь можно выразить лишь в общих чертах, заключается, во-первых, в его отличающем самого себя самосознании, каково бы оно ни было. Человек, согласно Ницше, знает, что он отличается от животного, скажем, благодаря памяти (НР, 90сл.); ошибочно, согласно Ницше, мнение человека, что от животного его отличает свобода (СЕТ, 277). Сознавая самого себя, он занимает по отношению к животному противоречивую позицию: он может завидовать тому, что выглядит как счастье животных (НР, 90сл.), и он видит проклятье, которым отмечена животная жизнь («нельзя придумать судьбы более тяжёлой, чем судьба хищного зверя») (НР, 218).

Во-вторых, такое сущностное отличие Ницше формулирует, размышляя о человеке как об источнике ещё не определившихся возможностей: в противоположность животным, каждое из которых подчиняется тому или иному жёсткому типу, человек — это «ещё не установившееся животное». Т. е. человек, хотя уже и не только животное, сам ещё не представляет собой ничего окончательного. Неопределённость его неограниченных возможностей повергает его в состояние опасного беспорядка. Как следствие, человек выглядит как какая-то болезнь вот-бытия: «То, что дало человеку победу в борьбе с животными, одновременно стало причиной развития, чреватого болезнями» (13, 276). Поэтому говорится: «Есть в человеке нечто фундаментально-неудачное» (14, 204). Метафора «человек есть болезнь» встречается нередко: «Земля … имеет оболочку; и эта оболочка поражена болезнями. Одна из этих болезней называется, например: “человек”» (ТГЗ, 94). Но в толковании человека как неустановившегося животного у Ницше заключён двойной смысл. Во-первых, этот означенным образом понимаемый результат становления человека, его болезнь, есть некая фундаментальная ошибка; во-вторых, именно эта болезнь есть его подлинная ценность.

«Болезнь» проявляется в том, что развитие человека основано на радикальных заблуждениях; «человеком» он стал только благодаря иллюзии и самообману: «Зверь в нас должен быть обманут… Без заблуждений, которые лежат в основе моральных допущений, человек остался бы зверем» (ЧСЧ, 268). Заблуждения, без которых человеческие качества никогда не сформировались бы, суммируются в том фундаментальном ощущении, «что человек свободен в мире несвободы, что … он творит вечные чудеса; что он представляет собой … сверхживотное, почти божество, цель творения, неизбежный сюжет мысли, разгадку космической загадки…» (СЕТ, 278). Таким образом, человек — это «многообразно лживое, искусственное и непроницаемое животное» (ПТСДЗ, 401; перевод данного фрагмента исправлен — пер.). Указанным образом болезненное состояние в человеке «в противоположность животному, где все наличные инстинкты служат вполне определённым задачам» проявляется потому, что в нём, «неустановившемся», располагающим многими возможностями, всё «кишит противоречивыми оценками, а следовательно и противоречивыми влечениями» (ВВ, 90–91).

Однако то, что делает человека больным, как раз и составляет его ценность. Сама болезнь становится носителем ценности. Например, в случае того специфического человеческого заболевания, которое для Ницше олицетворяет тип жреца, столь радикально им отвергаемый, он всё-таки добавляет, что лишь на почве этой принципиально опасной формы человеческого вот-бытия, жреческой формы, «человек вообще стал интересным животным, что только здесь душа человеческая в высшем смысле приобрела глубину и стала злою, — а это суть как раз две основные формы превосходства, ставившие до сих пор человека над прочими животными!» (КГМ, 421). И прежде всего причиной такой болезненности оказывается человеческое величие. Ибо отчего происходит, что человек болезненнее, неувереннее, изменчивее, неопределённее любого другого животного? «Верно и то, что он больше рисковал, затейничал, упрямствовал, бросал вызов судьбе, нежели все прочие животные вкупе: он, великий самоэкспериментатор, неугомон, ненасытник, борющийся за право быть первым со зверьми, природой и богами, — неисправимый строптивец, вечный заложник будущего…» (КГМ, 492).

Поэтому, хотя Ницше и мог однажды сказать, что «человек не есть шаг вперёд по отношению к животному» (ВВ, 56), но на самом деле, глядя на человека, собственно человеком не являющегося, Ницше тревожится именно за то, что тот вновь становится подобен животному (т. е. подчиняется некоему определённому, установившемуся типу вот-бытия), что происходит «измельчание человеческого типа, его уподобление какому-то посреднику», что тот думает, будто в своей цивилизованности он возвышается, а в действительности падает, что «совершенствование всех добродетелей, благодаря которым процветает стадо, и из человека делает лишь стадное животное» и, вероятно, поэтому животное «человек» оказывается установившимся (14, 66ff.).

Характеризуя человека подобным образом, Ницше не всегда имеет в виду одно и то же. Под видом объективного разговора о вот-бытии, которым человек будто бы является в отличии от животных, Ницше начинает размышлять о той бытийственной границе (Daseinsgrenze), которой человек как таковой является по отношению ко всякому вот-бытию. То, что у человека в его неопределённости, неистинности, болезни может казаться какой-то утратой, есть как раз-таки возможность обрести собственный первоисток, возможность, которая, даже если она и могла бы быть зафиксирована как таковая, от объективного рассмотрения ускользает. Философствование же Ницше ориентируется на этот первоисток, пользуясь знанием и психологическими выкладками только как средством.

Человек как нечто изначально изменчивое
Выражение «человек — это ещё не установившееся животное» означает, что человек располагает почти неограниченными возможностями изменения. Хотя на первый взгляд такая изменчивость подразумевает, будто он есть некий первоисток, стремящийся произвести себя к вот-бытию, но как вот-бытие этот первоисток и вытекающее из него бытие человека в психологическом отношении очевидны только в определённых фактических мнениях, оценках, целях и в выводимых из этих мнений, оценок, целей регулярных психических событиях и модификациях. Возможности последних варьируются до прямо противоположных. Неустановленность допускает, чтобы за одним импульсом скрывался другой, и чтобы импульсы могли меняться на соответствующие им противоположные. Здесь перед нами предстаёт блестящая ницшева психология, разоблачающая психология, в области которой Ницше был мастер, так что вся позднейшая психология такого рода (которая часто, оторванная от общего контекста мысли Ницше, становилась поверхностным, банальным повторением, неким практическим приложением) оказалась зависимой от него (вместе с Кьеркегором). Обзор основных направлений этой психологии призван свести всё представленное у Ницше богатство к нескольким основополагающим понятиям.

Схема этого психологического понимания это, во-первых, то фундаментальное отношение, когда человек, созерцая себя, себя оценивая, заблуждаясь относительно себя, придавая себе форму, так или иначе к самому себе относится; а во-вторых — действие инстинктов и способы их модификации.

1. Отношение к самому себе: Видеть самого себя почти невозможно; кажется неизбежным, что находящееся вне нас мы видим лучше, чем то, что́ есть мы и что в нас происходит. Ницше называет «старинной иллюзией» представление о том, что можно знать, чего, собственно, ты хочешь, и что ты совершил (УЗ, 53). Да и другого человека мы способны разглядеть не без труда: «К самому себе всегда стоишь на несколько шагов ближе, чем следует; а от ближнего — на несколько шагов дальше. Получается так, что суждение о нём выносишь слишком уж огульно, а о себе самом — слишком уж по единичным случайным и незначительным чертам и событиям» (СЕТ, пер. мой — Ю. М.). То, как мы себя видим, лишь в очень малой части проистекает из действительности нашего бытия и поведения. Скорее, это внушается нам другими. Схемы этого дают нам прежде всего «художники и поэты» (ВН, 559сл.).

Не зная себя, мы, тем не менее, постоянно производим самооценку. Таковая осуществляется, во-первых, между полюсами веры в себя и недоверия к себе. Но лишь «немногие люди обладают вообще верой в себя»; из них одним она свойственна как «полезная слепота», «другие же должны прежде снискать её себе: всё, что делают они хорошего, дельного, значительного, есть в первую очередь аргумент против прижившегося в них скептика… Это великие самонедовольцы» (ВН, 628); т. е. веру в себя они всегда ещё стараются для себя оправдать, поскольку живут по высоким меркам. Но это всё немногие. Всеобщее распространение имеет, скорее, «внутреннее недоверие»; оно составляет «коренную черту зависимого человека и стадного животного». Победить его может лишь одобрение извне, «ореол доброго имени, постоянное скрепление печатью своей ценности и полезности» (ПТСДЗ, 327). Относительно этого недоверия, которое несёт в себе большинство людей, не должно вводить в заблуждение то обстоятельство, что порой ему сопутствует не какая-то там неуверенность или робость, но обострённое самосознание: «оно опьяняет себя, чтобы не дрожать» (СМИ, 174).

Самооценка, во-вторых, производится между полюсами самоуважения и презрения к себе. Презирающий себя стыдится себя до самых основ своего вот-бытия; отравленный собою, он оказывается в привычном состоянии враждебности к окружающим (ВН, 687 сл.): «кто недоволен собою, тот постоянно готов мстить за это: мы прочие окажемся его жертвами…». Поэтому для совместной жизни всех «одно необходимо — чтобы человек достиг удовлетворённости собою…» (ВН, 631). Какое-то самоуважение, правда, в остаточном виде присутствует всегда: «Презирающий самого себя всё же чтит себя при этом как человека, который презирает» (ПТСДЗ, 293). Подлинное же самоуважение есть основная черта знатного человека (ПТСДЗ, 399сл.). В отличие от этого укоренённого в бытии сознания знатности, самоуважение, как оно представлено у большинства, направлено не на собственное совокупное бытие, но на собственные возможности: «у каждого есть хороший день, когда он находит своё высшее Я»; люди сообщаются с этим высшим Я по-разному: некоторые «суть лишь лицедеи самих себя», некоторые «боятся своего высшего Я, потому что, раз заговорив, оно говорит требовательно» (ЧСЧ, 480). Если это самоуважение, искажая свой смысл, переходит в конце концов в самолюбование, то самость, бытие самим собой утрачивается: «У богатейшего человека больше ничего нет, если он любуется собой… Взгляни он на себя снизу вверх, и он уже свой собственный слуга и обожатель, и не может больше ничего, кроме как слушаться, т. е. копировать самого себя» (11, 297).

Невозможность видеть себя в сочетании с порывами к самооценке, с желанием иметь о себе какое-то знание, вынуждает нас постоянно жить в самообмане относительно самих себя. Самообман скрывает действительность собственного существования многими способами: 1. Язык определяет ту схему, согласно которой мы себя видим. Так как слова по большей части суть имена для обозначения крайних состояний, и где прекращается область слова, там для нас в большинстве случаев прекращается и область бытия, то все мы представляем собой не то, чем кажемся в наших крайних состояниях, которые одни только и можно знать и о которых одних только и можно говорить (УЗ, 52–53). 2. Мы неосознанно ищем принципы, соответствующие нашему темпераменту: «Мы стремимся, по-видимому, задним числом сделать наше мышление и суждение причиной нашего существа» (ЧСЧ, 475). Мы интерпретируем себя с позиций интеллектуализма. 3. Успех искажает суть дела: «Успех часто придаёт действию вполне честный блеск чистой совести, неудача налагает на самое достойное действие тень угрызений совести». Заранее «мотивы и намерения редко вполне ясны и просты, и иногда сама память как бы затемняется успехом деяния» (ЧСЧ, 280). 4. Картины собственного прошлого должны быть приятны нам: «Человек забывает кое-что из своего прошлого и делает это с умыслом … мы постоянно трудимся над этим самообманом» (СМИ, 165). 5. Мы поддаёмся заразительному влиянию того, как о нас думают другие: «То, что мы знаем и помним о самих себе, не столь существенно для счастья нашей жизни… В один прекрасный день разражается над нами то, что другие знают (или думают, что знают) о нас, — и тогда мы постигаем, что это гораздо сильнее» (ВН, 547).

Такого рода самообман ведёт к тому, что Я, ради которого мы сознательно живём, оказывается вовсе не нашим действительным Я: большинство всю свою жизнь прозябает лишь «для фантома egо … вследствие этого все они вместе живут в тумане безличных, полу-личных мнений и произвольных, почти фантастических критериев … Это облако мнений … живёт почти независимо от людей, которых оно покрывает; в нём заключается страшная сила всеобщих суждений о “человеке”» (УЗ, 41).

Несмотря на то что человек не видит себя и заблуждается относительно себя, он, тем не менее, способен, неустанно давая себе в жизни оценку, придавать самому себе форму. Способность придавать себе форму является, по-видимому, высшей из человеческих возможностей: «В человеке тварь и творец соединены воедино» (ПТСДЗ, 346). Первым шагом является самообладание, причём повседневное: «Вследствие недостатка самообладания в мелочах можно лишиться этой способности и в более крупных вещах. Если человек в течение дня ни разу не отказал себе ни в одном своём, хотя бы мелком, желании, он дурно воспользовался этим днём и дурно подготовился к следующему» (СЕТ, 388). Порывистость постоянно хочет это самообладание нарушить; Ницше развивает методы борьбы с ней (УЗ, 44–46). Когда нужно проявлять самообладание, необходимы знание о происходящем и планирование всякой деятельности. Выражаясь символически, «ты должен есть не только ртом, но и головой, чтобы обжорство рта не погубило тебя» (СМИ, 239). Чтобы самообладание не грозило потерей возможности вольно взмахнуть крылами и необходимостью постоянно прибегать к защитным жестам, быть вооружённым против самого себя, в его рамках нужно оставлять место и свободе: «Ибо следует уметь вовремя забыться, если мы хотим чему-то научиться у вещей, которые не суть мы сами» (ВН, 640). Самообладание, переходящее в самонасилие, губительно и есть выражение жестокости, воли к власти, которая причиняет себе страдание из удовольствия причинять страдание (КГМ, 464). Напротив, греки были умны, прибегая к сдерживающему упорядочиванию: они «смотрели на “слишком человеческое” как на неизбежное и, вместо того, чтобы бранить его, старались признать за ним право второго порядка, давая ему определённое место в общественных обычаях и в культе. Всему злому, сомнительному … они давали возможность умеренно проявляться, вовсе не стараясь его уничтожить … им было достаточно, чтобы оно было умеренно, не убивало, не отравляло бы всё окружающее» (СМИ, 222).

2. Инстинкты и их модификации: Человек едва ли что-то знает об инстинктах, которыми постоянно движим. Лишь для наиболее грубых у него есть наименования. Их число и сила, их прилив и отлив, их слаженность и разлаженность, а прежде всего законы их питания остаются ему неизвестны. Получается так, что питание это является делом случая: наша жизнь ежедневно бросает добычу то тому, то другому. Наш опыт есть пищевой продукт, разбросанный вслепую: каждый инстинкт смотрит на каждое событие дня сквозь призму того, нельзя ли как-нибудь воспользоваться им в своих целях; в своей жажде инстинкт равно хватается за каждое состояние, в котором находится человек (УЗ, 56–57).

Инстинкты, если это возможно, проявляют себя свободно, не встречая сопротивления. Однако чаще всего та или иная действительная ситуация препятствует их удовлетворению; ситуации подталкивают или принуждают человека, чтобы он тормозил или подавлял собственные инстинкты. Но, неудовлетворённые, они всё же находят выход.

Подавление инстинктов сильно изменяет состояние и сущность человека: «Все инстинкты, не разряжающиеся вовне, обращаются внутрь … —так именно начинает в человеке расти то, что позднее назовут его “душою”. Весь внутренний мир, поначалу тонкий, словно он зажат меж двух шкур, разошёлся и распоролся вглубь, вширь и ввысь в той мере, в какой сдерживалась разрядка человека вовне» (КГМ, 461; перевод данного фрагмента исправлен — пер.).

Поскольку торможение есть причина как роста души и творений духа, так и извращений и фальсификаций, характеризовать его приходится то положительно и с предъявлением высоких требований, то отрицательно и в разоблачительном тоне.

Отказ от инстинкта веры в Бога, богосозидающего инстинкта, от потребности в такого рода охранителе и друге выступает для Ницше примером положительного эффекта сдерживания: «Есть озеро, которое однажды запретило себе изливаться и воздвигло плотину там, где оно прежде изливалось: с тех пор это озеро поднимается всё выше и выше … наверное, человек оттуда и начнёт подниматься всё выше и выше, где он перестанет изливаться в Бога» (ВН, 629). Пример отрицательного эффекта таков: «Питать мысль о мести и осуществить её — значит испытать сильный припадок лихорадки, который, однако, проходит; но питать мысль о мести, не имея силы и мужества выполнить её, — значит носить в себе хроническую болезнь, отравление души и тела» (ЧСЧ, 278). То, что является причиной развития человеческой души, торможение, является одновременно причиной заблуждений, падений, болезней, отравлений души вследствие модифицирования затормаживаемых инстинктов. В этих психологических наблюдениях преобладает исключительно негативная сторона. Ницше срывает покровы прежде всего с чувства власти, стало быть и с рессентимента бессильных, почитающих идеалы, чтобы за их счёт косвенным путём добыть себе превосходство. Среди модификаций по их общему психологическому типу Ницше, в частности, различает следующие:

а. Удовлетворение недействительным: Только голод не удовлетворяется пищей грёз, большинство же инстинктов делают это. Не только наши сны имеют значение до известной степени «компенсировать … случайный недостаток пищи во время дня», бодрствование тоже, хотя и лишено такой свободы интерпретации, как сон, но всё-таки способно получать тот или иной смысл: «смотря по тому, какой инстинкт в нас доминирует, этот случай будет иметь для нас то или иное значение», и смотря по тому, что я за человек, случай примет тот или другой характер. То, что мы переживаем — это «скорее то, что мы вкладываем в него, чем то, что в нём заключено». Переживать не значит ли фантазировать? (УЗ, 57–59). Смотря по тому, какая используется «пища грёз», развёртывается многообразный мир символов: то, чем символически предстают для переживания вещи и представления, становится их обманчивой действительностью.

б. Разрядка напряжения неадекватным способом: Если не только инстинктам недостаёт их естественного объекта, но и человек в слабости и бессилии не способен достичь желаемой им действительности и стать тем, чем он хотел бы стать, в его душе возникает напряжение, действующее подобно яду. Оно ищет разрядки в той или иной конкретной действительности, призванной компенсировать недостающее, будь то всего лишь какая-нибудь возмущённая брань или какие-то разрушительные действия: «Душа также должна иметь определённые клоаки, куда она могла бы сливать все свои нечистоты: для этой цели одним служат отдельные личности, обстоятельства, сословия, другим — отечество, третьим — весь мир, и, наконец… — сам господь Бог» (СЕТ, 298–299). В форме нескончаемого злословия эти стоки ещё не так обидны: «Дурные речи других людей о нас собственно не относятся к нам, а суть лишь проявления досады, плохого настроения, возникшего по совсем иным поводам» (ЧСЧ, 465). Вскоре, однако, разрядка может стать более активной: «Человек, которому что-либо не удаётся, охотнее объясняет эту неудачу злым умыслом другого человека, чем случайностью … ибо лицам можно отомстить, козни же случая нужно безропотно проглотить» (ЧСЧ, 410). Как эту психологическую модификацию (вместе с необходимостью разрядки для человека в целом) можно поставить себе на службу, видно, по мнению Ницше, на примере паулинистского христианства: «Уже Павел считал, что нужна жертва, чтобы устранить глубокую дисгармонию Бога и греха: и с тех пор христиане не уставали вымещать своё раздражение по поводу самих себя на жертве, был ли это мир, история, разум, удовольствие или мирный покой других людей — всегда чему-то хорошему приходилось умирать за их грехи» (УЗ, пер. мой — Ю. М.).

Ницше прилагает эту психологию разрядки путём замещающих действий к различным компенсирующим реальностям, и даже использует её для понимания некоторых преступников: сам преступник не осознаёт своих намерений и действий, или осознаёт их превратно (ТГЗ, 27–28).

Наконец, очень существенным, полезным и неопасным видом разрядки ницшева психология считает тот её способ, при котором человек просто выговаривается. Народ имеет причины быть благодарным священникам, «перед которыми он безнаказанно изливает душу, с помощью которых может отделаться от своих тайн, забот и грязи (ибо человек, проявляющий откровенность, освобождается от себя, и кто “сознался”, тот забудет). Здесь господствует некая великая потребность». Но такое облегчение в ходе исповеди неоднозначно. Иные темпераменты как раз наоборот, при подобном излиянии чувствуют всю горечь досады (СМИ, 166).

в. Сублимацией Ницше называет модифицирование более грубых инстинктов в более тонкие. «Если некий инстинкт становится интеллектуальнее, он получает новое имя, новый блеск и новую цену. Нередко он противополагает себя инстинкту на прежней ступени, входя с ним в противоречие» (12, 149). Для Ницше «не существует, строго говоря, ни неэгоистического поведения, ни совершенно бескорыстного созерцания: то и другое суть лишь сублимации, в которых основной элемент кажется почти испарившимся, так что лишь самое тонкое наблюдение может обнаружить его присутствие» (ЧСЧ, 239; перевод данного фрагмента исправлен — пер.). Так, Ницше говорит о «человеке с сублимированной сексуальностью» (СМИ, пер. мой — Ю. М.). Ибо половой инстинкт «подвержен большему утончению со стороны интеллекта (человеческая любовь, культ девы Марии и святых … Платон полагает, что любовь к познанию и философия есть сублимированный половой инстинкт). Наряду с этим сохраняются и его старые, непосредственные проявления» (12, 149). «Степень и характер сексуальности человека проникает всё его существо до последней вершины его духа» (ПТСДЗ, 292; перевод данного фрагмента исправлен — пер.). Даже при наступлении эстетического состояния чувственность не исчезает, но лишь трансформируется (КГМ, 478).

Сублимация осуществляется только за счёт торможения. В течение «установленных периодов неволи и поста» инстинкт учится «пригибаться и падать ниц, а вместе с тем очищаться и обостряться … Тем самым дан и намёк для объяснения того парадокса, почему именно в христианский период Европы… половой инстинкт сублимировался до любви (amour-passion)» (ПТСДЗ, 310).

Чаще всего Ницше понимает сублимацию лишь как преобразование инстинкта, не признавая внятным образом какого-либо новой, собственной причины для духовного. Однако причина эта вновь неявно предполагается, когда говорится: «Человек, одержавший победу над своими страстями, вступает во владение плодородной почвой … Следующей насущной задачей для него является посев семян добрых духовных дел. Сама победа над страстями служит только средством, а не целью; если же она рассматривается иначе, то вскоре на расчищенной жирной почве всходит сорная трава и всякая чертовщина, разрастающиеся ещё гуще и сильнее, чем прежде» (СЕТ, 300).

г. Забвение — это не только автоматическое событие памяти, но жизненное условие успешной психической переработки опыта: «Забывчивость не является простой vis inertiae… скорее, она есть активная, в строжайшем смысле позитивная сдерживающая способность, которой следует приписать то, что всё переживаемое, испытываемое, воспринимаемое нами в состоянии переваривания (позволительно было бы назвать это “душевным сварением”) столь же мало доходит до сознания, как и весь тысячекратный процесс, в котором разыгрывается наше телесное питание, так называемое “органическое сварение” … Человек, в котором этот сдерживающий аппарат повреждается и выходит из строя… ни с чем не может “справиться”» (КГМ, 439). Кроме того, память создаётся такими инстинктами, которые стремятся к сохранению: «Память запоминает лишь такие факты, которые связаны с инстинктами, она выучивает лишь то, что превращено в предмет какого-нибудь инстинкта! Наше знание есть ослабленная форма нашей инстинктивной жизни; потому столь немощно оно против сильных инстинктов» (11, 281). И наоборот, модифицируясь, инстинкты способны расстроить или исказить память: «“Я это сделал”, — говорит моя память. “Я не мог этого сделать”, — говорит моя гордость и остаётся непреклонной. В конце концов память уступает» (ПТСДЗ, 291).

Ницше наблюдает, какую роль в этих модификациях психологически играют каузальные механизмы (ассоциация [ЧСЧ, 248], привычка [СМИ, 215; СЕТ, 288; 313; …], усталость [СЕТ, 368; 386; ВН, 640]); он невольно использует бо́льшую часть возможных теоретических представлений о внесознательных механизмах, методически их не развивая.

Инстинкты при их сдерживании не только модифицируются. Кроме этого возможны как их усмирение, так и изживание. Если брать в широкой перспективе, культура народа, по Ницше, проявляется «в единообразном усмирении инстинктов этого народа» (10, 124). Сила каждого человека — это естественная сплочённость инстинктов, без извращений, в направленности к некоей цели. Далее, способ, каким инстинкты можно радикально свести на нет, Ницше определяет, когда показывает, как за счёт подавления их языка и жестов в конечном счёте ослабляются сами страсти (ВН, 544), или когда ставит задачу ослабить и истребить потребности, которые удовлетворяла религия и отныне должна удовлетворять философия (ЧСЧ, 256).

У Ницше инстинкты подразделяются на виды многими способами: согласно тому, проистекают ли они из преизбытка сил или из пустоты, активизируются ли они в любое время или периодически, удовлетворяются ли некие неизменные потребности циклически или же они, развиваясь, никогда не удовлетворённые вполне, с каждым насыщением лишь усиливают голод и, возрастая, в своей сути изменяются. Наименования инстинктов бесчисленны: потребность в удовольствии, потребность в борьбе, воля к власти, агональная потребность, воля к истине, познавательный инстинкт, потребность в покое, стадный инстинкт и т. д. Ницше знает, что всякая психология инстинктов есть одновременно примета сущности того психолога, который считает её истинной, особенно манера рассматривать в качестве подлинного какой-то один инстинкт: «всюду, где кто-нибудь видит, ищет и хочет видеть подлинные пружины людских поступков только в голоде, половом вожделении и тщеславии… там любящий познание должен чутко и старательно прислушиваться», ибо здесь о фактах его поучает «учёная голова, насаженная на туловище обезьяны», «исключительно тонкий ум, соединённый с пошлой душой» — «среди врачей и физиологов морали это не редкий случай» (ПТСДЗ, 263). Но в дальнейшем Ницше сам сведёт все инстинкты к одному-единственному — воле к власти. У него, таким образом, присутствует как схематика множественности инстинктов, так и учение об одной сущностной силе.

Эти наброски психологических форм очерчивают собой некую обширную область идей Ницше, которая сама по себе может иметь тенденцию к своеобразной замкнутости. Но та перспектива, в которой человеческая посредственность склонна узнавать себя, по её мнению, в достаточной мере, есть для Ницше лишь уровень, который он хотя и разрабатывал обстоятельнейшим образом, но в то же время преодолел. Однако именно эти идеи принадлежат к тем немногим сторонам мира Ницше, которые при посредничестве популярных представителей разоблачающей психологии стали достоянием всеобщего сознания.

Но объяснение самого себя по схеме психологии инстинктов есть у Ницше фактически лишь момент той целостности, в которой человек пребывает в некоем отношении к самому себе. Хотя без указанного объяснения человек остаётся чем-то запутанным и неясным, но за счёт его одного он не делается свободным, но увязает в возможности психологического познания себя. Переступая через эту возможность, ведомый уже новой целью, импульсом, который сферу познаваемости тотчас преобразует в царство свободы, психологическое наблюдение — в некие внутренние действия, человек достигает самого себя. Эти дальнейшие шаги и представляют собой подлинную миссию Ницше. Чтобы они действительно могли быть сделаны, потребовалась обличающая психология, эта «школа подозрения» (ЧСЧ, 232); она воспитывает недоверчивость, которая, однако, является лишь неким промежуточным участком пути.

Что есть человек, это в психологии инстинктов не понимается как, якобы, то или иное событие или бытие. Его бытие подлинно не потому, что оно таково, каково оно есть, и подчиняется в этом лишь правилам психологической изменчивости.

Человек, создающий самого себя (мораль)
То, что изменчивость человека не исчерпывается всем вот-бытием изменений, происходящих с ним по законам природы, означает его «свободу»: человек преобразуется благодаря самому себе.

Такое преобразование на протяжении всей истории происходило благодаря морали. Мораль — это совокупность законов, которым люди подчинялись в своей деятельности и в своём внутреннем поведении, так что только благодаря им они становились тем, что они суть. Современный мир ведёт себя так, будто он признаёт христианскую мораль. Колеблющийся в вере тем не менее признаёт «мораль», как если бы она была чем-то само собой разумеющимся. Забывшая Бога современность (Modernität) полагает, что в морали она имеет твёрдую почву, на которую всё ещё опирается и по законам которой живёт.

Ницше атакует мораль в любой форме, в какой она могла встретиться ему в то время, но не для того, чтобы освободить людей из её оков, а, скорее, чтобы, усилив нагрузку, поднять их на более высокий уровень. Он понимает значение вопроса о ценности морали. На всех этапах философии (даже у скептиков) мораль считалась высшей ценностью (ВВ, 169). Во всех господствовало известное тождество вероисповедания (14, 410). «Кто расстаётся с Богом, тот тем крепче держится за веру в мораль» (ВВ, 17). Поэтому проблема морали, когда она поставлена, характеризуется для Ницше радикальностью, в силу которой, как он полагает, под вопрос ставится то, что в течение тысячелетий не подвергалось сомнению как нечто само собой разумеющееся.

Атакуя и оспаривая то, что жило в самосознании человека как моральный закон и как свобода, Ницше хочет облечь подлинную человечность в новые требования. Тем, чем была свобода, становится для него «творчество». На место долженствования он хочет поставить «природу», на место того, чем для христиан были милость Божия и избавление от греха, — «невинность становления», на место всего того, что общезначимо для людей, — историческую индивидуальность.

Нападки на мораль
Эти нападки всякий раз определяются тем, что́ Ницше понимает под моралью. Предмет, который он представляет себе в качестве морали, это, во-первых, факт множественности форм морали и возможность исследовать их происхождение; во-вторых, претензия на безусловность, присутствующая в моральных требованиях.

Множественность разновидностей морали и их происхождение. Кажется, что факт множественности разновидностей морали лишает каждую из них её мнимой общезначимости. Самобытность каждой формы морали означает, что любая произвольно взятая группа моральных суждений может быть распространена на существование не вида «человек», «но на существование народов, рас и т. д., а именно народов, желающих самоутвердиться перед другими народами, сословий, желающих чётко отмежеваться от низших слоёв» (13, 141). Таким образом, каждая определённая мораль сразу оказывается лишь исторически особенной формой морали, а потому — лишь одной из многих возможностей, той, что обрела действительность в ходе истории.

Тем не менее для Ницше этот аргумент не обязательно ведёт к отвержению морали вообще. В своей исторической особенности моральное требование для данного человека в данный момент, вероятно, содержит некую принудительную и оправданную обязательность. Да и общезначимости тому или иному закону для человека как такового вовсе нет нужды терять, достаточно, чтобы вневременной общезначимости лишились только определённые моменты его содержания, тогда как требование законности вообще как согласованности с природой человека как такового, хотя оставалось бы содержательно невыраженным, открытым в широте своих возможностей, но как таковое было бы неприкосновенно.

Нужно различать моральное действие и моральное суждение об этом действии. Истинность подобных суждений Ницше решительно отвергает. Неисчерпаемы его психологические наблюдения, фиксирующие происхождение таких суждений. Ницше разоблачает удовольствие от дурных поступков, проявления инстинктов бессильной мстительности, привычку к тайному самовозвеличиванию, наслаждение чувством власти, лицемерность всякого морального возмущения, морального пафоса в его претензии вершить суд над чем-либо и пр. Он демонстрирует свою величественную «насмешку надо всяким сегодняшним морализированием» (14, 405).

Тем не менее совсем не обязательно, чтобы эта психология общепринятого вынесения моральных оценок в её воспитательной для каждого истинности касалась самой морали. Моральные оценки, особенно в отношении кого-то другого, были бы невозможны, претендуй они на окончательность, но сама мораль тем определённей могла бы при этом оставаться некоей интеллигибельной действительностью.

Мораль, законы которой, как считается, действуют в Европе, это, по Ницше, мораль Сократа и идентичная ей, по его мнению, иудео-христианская мораль. Наступление на эту мораль Ницше ведёт, раскрывая её происхождение. Она есть «сумма условий, поддерживающих существование вида “человек” — жалкого, во многих или во всех отношениях неудачного» (8, 321). Ницше называет её рабской моралью. Ведь у бессильных тоже есть своя воля к власти — это «инстинкт стада против сильных и независимых, инстинкт страждущих и неудачников против счастливых, инстинкт посредственности против исключений»; все они находят в морали средство стать господином, внутренне, а в конечном счёте и внешне, добыть себе власть несмотря на своё бессилие (ВВ, 98). Ибо если силу имеют те моральные ценности, которые лежат в основе оценок, выносимых неполноценными, и тех способов поведения, при которых они защищены, то повышенную ценность получает их собственное вот-бытие, а действительно могущественное и блистательное вот-бытие обесценивается. «Восстание рабов в морали начинается с того, что ressentiment сам становится творческим и порождает ценности» (КГМ, 424). Но из-за того, что сильные и удачливые, которые всегда в меньшинстве, принимают такого рода оценки толпы, могущественные подчиняются тем, кто сам по себе слаб.

Однако в той мере, в какой эта аргументация, апеллирующая к происхождению морали, как кажется, лишает действенности мораль вообще, в любом смысле, Ницше против неё возражает: «Тот, кто понял условия, при которых возникает моральная оценка, ещё не коснулся тем самым её ценности» … таковая «ещё неизвестна, даже если понятно, при каких условиях она возникает» (13, 131).

При этом, однако, вовсе не происходит возврата к той или иной действующей морали как таковой, но утверждается лишь, что относительно ценности морали следует принимать иное, отдельное решение. Ибо даже если «сама по себе никакая мораль не имеет ценности» (СИ, 613) и понятие моральности «к ценности человека ещё не имеет отношения» (16, 294), то негативные суждения о морали всё-таки возможны лишь при условии наличия какой-либо позитивной ценности, которая служит мерилом при их вынесении. В том, каков смысл и какова цель дискредитации морали у Ницше, и состоит вопрос. Он говорит: чтобы была достигнута «возможная сама по себе высочайшая могущественность и роскошность типа человек» (КГМ, 413; 16, 305). Но само это требование, если оно ставится всерьёз, как у Ницше, оказывается таким же решительным и абсолютным, как и всякое моральное требование. Потому описанные нападки на мораль — это уже нападки не на мораль вообще, но на какую-то определённую форму морали с точки зрения какой-то другой формы.

В частности, что касается выведения христианской морали из рессентимента, следует прояснить, как, с одной стороны, в указанном русле становятся понятны многие из частных феноменов, встречающихся в христианском мире, и почему, с другой стороны, чтобы быть подвергнутыми такому извращению, моральные оценки, искажаемые посредством рессентимента, должны брать начало только в другом источнике. Сам Ницше — удивительный факт — остановился на Иисусе (А, 653): здесь всё подлинно, без фальши, всё есть действительность одной жизненной практики. «В сущности был только один христианин, и он умер на кресте» (А, 663), и «всемирно-историческая ирония» заключается в том, «что человечество преклоняется перед противоположностью того, что было происхождением, смыслом, правом Евангелия» (А, 661).

Таким образом, в нападках Ницше на мораль, во-первых, предполагается некая действующая ценность, существующая помимо каждой отдельно взятой формы морали, т. е. первоисток личной морали Ницше, а во-вторых, оставляется открытой возможность существования подлинного первоистока морали, фальсифицируемой лишь впоследствии.

Претензии морали на безусловность. Мораль, выдвигающую свои требования безусловно и объявляющую своё содержание общезначимым, Ницше рассматривает в её религиозной и философской формах. С христианской точки зрения мораль основана на Божественной заповеди: «Христианство предполагает, что человек не знает, не может знать, что́ для него добро и что́ зло: он верит в Бога, который один знает это. Христианская мораль есть повеление; её первоисток трансцендентен; она находится по ту сторону всякой критики, всякого права на критику; она истинна лишь в том случае, если Бог есть истина, — она держится и падает вместе с верой в Бога» (СИ, 596). С философской точки зрения мораль служит основой самой себе как способность разума; она учреждается не за счёт выведения из чего-то другого, но за счёт того, что мысленно осознаёт своё происхождение из сверхчувственной сущности человека, поэтому она внимает закону не как заповеди Бога, но как своему собственному требованию, в котором она согласуется с собой и со всяким разумным существом; в морали проявляется не вот-бытие человека как природного существа в его характерных чертах, которые необходимо таковы, каковы они есть, но его трансцендентное происхождение.

Ницше отрицает не только то, что существуют объективно моральные поступки (этого не признаёт и Кант, для которого правильность поступка всегда свидетельствует лишь о его легальности, не являясь необходимым подтверждением и его моральности), он отрицает также смысл и значение внутреннего морального требования поступать в соответствии с законом (присутствует ли таковое где-нибудь на самом деле, т. е. действительно ли имеет место моральность, или же закону подчиняются, скорее, лишь из соображений выгоды, в силу склонности, или для достижения других целей, — это, по Канту,фактически никогда не может быть установлено объективно-эмпирическим способом). Ницше, далее, отрицает не только общезначимость особенных содержаний моральных требований, но и сам закон законосообразности поступка как поступка морального. Против безусловности морали, представлена ли та в производной религиозной форме или в изначальной для себя самой философской, Ницше борется, приводя следующие доводы:

(1) Мораль чужда реальности. Если мораль безусловна, то её требования имеют силу абсолютных, отыскивать её содержание, вслушиваться в это содержание надо, воспринимая его не как эмпирический, но как интеллигибельный факт. Ницше, напротив, утверждает, что не существует вовсе никаких моральных фактов. Мораль есть лишь истолкование известных феноменов, говоря точнее, лжетолкование (СИ, 585). Иначе говоря: «Нет вовсе моральных феноменов, есть только моральное истолкование феноменов» (ПТСДЗ, 296). Моральное не имеет отношения к чему-то «самому по себе», но представляет собой мнение (11, 35). Оно принадлежит всё тому же миру явлений (14, 366).

Если мораль — это лишь истолкование, то должно быть нечто, что истолковывается. Но что может быть тем, что истолковывается таким моральным образом? Ницше отвечает, что мораль — это, например, «условный язык аффектов», эти аффекты, в свою очередь, — условный язык функций всего органического (13, 153). Уже рано задавшись вопросом, не представляют ли собой, подобно снам и другим психологическим феноменам, «даже наши моральные суждения и оценки только образы и фантазии о неизвестном нам физиологическом процессе» (УЗ, 58), Ницше позднее даст ответ, что он привык «во всех моральных суждениях видеть некий малоприспособленный условный язык, с помощью которого угодно выражать себя известным физиологическим фактам тела» (13, 163ff.).

То, что Ницше сокращённо выражает в таких биологических формулировках, в полном объёме он называет реальностью, действительностью или природой. Мораль для него есть способ истолкования реальности, действительности, природы. В этой своей атаке на мораль он исходит из того, что моральные суждения проходят мимо реальности и таким образом ведут нас по ложному следу: они нас самих делают нереальными и фальшивыми. Мораль «сводится к тому, чтобы обманывать нас относительно природы, т. е. заставлять нас принимать её руководство и при этом убеждать в чём-то таком, будто мы ею руководим» (11, 213). Вместо того чтобы естественным образом становиться господами природы, мы, погружённые моралью в фантазии, вынуждены, наоборот, отдаваться какой-то невидимой и нежелаемой действительности, так что, поступая морально, мы фактически упускаем реально для нас возможное и позволяем «случаю стать тем законом, что правит нами» (11, 310).

Так как мораль чужда действительности, пребывает в ирреальности, основывающейся на её принципе, то и моральная философия для Ницше может быть только фантазией, которая имеет дело с фантазиями: «На всём протяжении истории развития морали мы не встретим истины. Все элементарные понятия … фикции, все психологические данные … “подделки”, все формы логики, насильно привлекаемые в это царство лжи — софизмы. Что собственно характерно для самих философов-моралистов — это полное отсутствие какой бы то ни было интеллектуальной чистоплотности» (ВВ, 187).

В этом выпаде Ницше, во-первых, предполагается некое возможное знание о том, что́ кроется за действительностью, и о том, что эта действительность существует таким образом, что я могу с нею обращаться как с чем-то просто данным. Однако во всей философии Ницше всякая действительность сама есть лишь некое истолкование (см. аб. 628сл., 978сл.), лишь определённый способ интерпретации, вне безграничного многообразия которых ничего другого не существует. У меня есть лишь некий способ осознания действительности, но эта действительность, непосредственно существующая вне меня, мне неизвестна.

Во-вторых, Ницше предполагает абсолютную ценность этой действительности, или природы. Тем не менее на этом он опять-таки остановиться не может, поскольку всякая ценность для него может быть лишь ценностью какой-то действительности, будучи способом её истолкования.

В тех частных аспектах, в которых нападки Ницше после обоснования чуждости морали по отношению к реальности убедительны, они психологически правдиво затрагивают определённые способы поведения, выдающие себя за «моральные», или сохраняющееся во всех человеческих действиях несоответствие между тем, что подразумевается и ставится целью, и тем, что фактически происходит в итоге этого действия, или тот безответственный образ действий согласно принципам, который в слепом жертвенном порыве сеет несчастья и успокаивается, оставляя результат на усмотрение Бога. Но они не затрагивают корня чувства безусловности — того, что движет людьми в их поступках. Поэтому у Ницше всегда нужно отличать психологическую правду в изображении отдельных феноменов человеческого вот-бытия от философских высказываний — об истинности самого первоистока, о чём, собственно, только и могут быть эти высказывания, если мораль атакуется в корне.

(2) Мораль противоестественна. Безусловность морали означает, что мораль существует ради себя самой, она не оправдывается ничем из того, ради чего она существует, скорее, всякое вот-бытие решает по своему усмотрению, принять её или отвергнуть. Однако собственную последнюю ценность «мораль ради морали», по Ницше, утверждает, не только смирившись со своей полной ирреалистичностью, но и обесценивая при этом саму действительность: она нигде не может отвечать критериям морального, поэтому расценивается последним как совершенно внеморальное, т. е. находящееся вне оценки, и существовать не должно. Точно так же как «прекрасное ради прекрасного» и «истинное ради истинного», «добро ради добра» тоже есть «форма враждебного отношения к действительности» (ВВ, 112–113); «ибо перед моралью (в особенности христианской, т. е. безусловной, моралью) жизнь постоянно и неизбежно должна оставаться неправой, так как жизнь по своей сущности есть нечто неморальное» (РТ, 53).

Правда, моральные ценностные различия и иерархии, по Ницше, существуют правомерно, но при этом лишь как иерархии действительно живого; они как таковые указывают на условия существования и насыщенности той или иной всякий раз особенной жизни. Но как проявления высшего мира, в качестве которых они только и могут стать безусловными, они делаются противоположностью жизни (ВВ, 113), обретают жизнеразрушающий характер. Требовать, чтобы всё было морально, «значило бы отнять у вот-бытия его великий характер, значило бы кастрировать человечество и низвести его до жалкой китайщины» (ЭХ, 765; перевод данного фрагмента исправлен — пер.).

Однако этот выпад против морали за её «противоестественность» (СИ, 573), нейтрализуется у Ницше тем, что он, вновь прямо противореча сказанному, называет мораль также «частью природы» (14, 70). Всё есть природа, даже то, что на первый взгляд противополагает себя ей. Природа пребывает в многообразии проявлений своего вот-бытия. О всякой морали можно сказать: «Она есть плод, по которому я узнаю ту почву, из которой он вырос» (ВВ, 90). Мораль превращена в голый факт мнения, в результат своеобразного проявления человека, она не причина, но следствие (ВВ, 130), однако в силу этого она сама есть продукт природы. Будучи таким следствием одного из проявлений человека, мораль потому во всякой своей форме должна рассматриваться как природный феномен. Кажется, таким образом, что подобный способ рассмотрения морали сначала как чего-то противоестественного, а затем её же — как природы, чреват самоупразднением.

Желая отвергнуть всяческую «безусловность», Ницше может сделать это только исходя из какой-то новой безусловности. Он сам знает, что это неизбежно. Там, где мы подходим к чему-то с безусловной оценкой, мы испытываем моральное ощущение, и наоборот, где мы испытываем моральное ощущение, там речь идёт о чём-то безусловном: «совершенно невозможно воспринимать моральное ощущение как относительное; оно по своей сущности безусловно» (12, 82). Таким образом, когда Ницше безусловно противопоставляет безусловности морали оценку с точки зрения «природы», он совершает то, что сам отвергает: производит абсолютную оценку. Предпосылка «абсолютной морали» («моя оценка окончательна») вопреки воле Ницше сохраняется и для него самого, в данном случае, правда, осознанная им.

Двойной круг
Все эти нападки на мораль, прибегающие к однозначным аргументам, могут мгновенно утратить свой разительный эффект, стоит привлечь к рассмотрению другие позиции Ницше. Актуализация нового, иного смысла, чем в указанных однозначностях, происходит благодаря тому, что Ницше допускает некие неизбежные круги. Он утверждает, во-первых, что сама моральность происходит из внеморальности, и во-вторых, что сама критика морали проистекает из усиленной до предела моральности.

(1) Моральность происходит из внеморальности. Мораль, полагает Ницше, с самого начала возникла за счёт чего-то неморального, за счёт воли к власти. Мораль — это «частный случай внеморальности» (ВВ, 211). Психологически это можно видеть на примере отдельных людей: «Становятся нравственными не потому, что таковыми являются! Подчинение морали может быть или рабским, или суетным, или своекорыстным, или бездумным …: в самом по себе этом ещё нет ничего нравственного» (УЗ, 38), наоборот, «наша моральность покоится на том же фундаменте лжи и притворства, что и наши зло и себялюбие» (11, 263). То же самое можно видеть и в большом, историческом масштабе: «все средства, которые до сих пор должны были сделать человечество моральным, были совершенно внеморальными». Приметой того является «pia fraus[39], наследие всех философов и жрецов, которые “исправляли” человечество. Ни Ману, ни Платон, ни Конфуций, ни иудейские и христианские учителя никогда не сомневались в своём праве на ложь». Таким образом, «для создания морали надо иметь безусловную волю к противоположному» (СИ, 588). «Сама моральность пользовалась кредитом так долго лишь благодаря внеморальности» (12, 85).

Даже если в этой аргументации были бы верны все содержательные утверждения, причём не только в широком смысле, она не стала бы убедительной, поскольку и здесь способ возникновения и осуществления ничего не говорит относительно смысла и ценности того, что возникает. Но поскольку имеется в виду не отдельный контекст возникновения, но речь идёт о возникновении морального в целом, то редукция всего бытия к одному из его модусов (природе, действительности) фактически скрывает смысл морального как чего-то специфического, имеющего собственный первоисток. Вместо безусловности морали безусловной, наоборот, становится действительная природа.

(2) Критика морали берёт начало в моральности высшего порядка. То, что радикальное отвержение морали у Ницше само связано с моралью, он осознанно выражает в виде следующего круга: то, что необходимая с моральной точки зрения правдивость в конце концов ставит под вопрос мораль, в которой она коренится, это лишь конечный итог морального развития; доверие к себе мораль теряет «в силу моральных причин». Для правдивости, требование которой мораль выдвигает сама, она сводится к некоторой видимости, и как видимость не имеет уже права осуждать кажущееся, иллюзию (ВВ, 278). Такое «самопреодоление морали» (ПТСДЗ, 267), стало быть, имеет место исключительно в моральном человеке: «Критика моральности есть высшая степень моральности» (11, 35). «В нас совершается самоупразднение морали» (УЗ, 7). Так как «чувство истины как таковое знаменует собой один из высших и громаднейших подъёмов морального чувства» (11, 35), мораль с его обострением «надела себе на шею верёвку, при помощи которой она сможет удавиться, — самоубийство морали есть её собственное последнее моральное требование» (12, 84).

Тем не менее в описываемых кругах вместо самоубийства морали на первый план с тем же успехом может выйти её самоутверждение. Ибо точно так же, как утверждающая самое себя внеморальность сохранялась в круге, объяснявшем моральное как один из её случаев, так и круг, объясняющий разрушение морали моральностью, может найти для себя почву в этой моральности. Оба раза в этом «нет» отсутствует какое бы то ни было конкретное представление о происхождении, а следовательно, не затрагивается суть дела. Но без такого представления указанные круги формальны, и их результат не будет логическим, а в экзистенциальном отношении он равно может оказаться как самоподдержанием в самоутверждении, так и самоотрицанием в самоубийстве.

Для Ницше то, что его моральная критика, минуя все подробности, доходит до последних пределов, фактически влечёт за собой то, что его высказывания либо осознанно снимаются в этих кругах, либо неосознанно сохраняются в контрадикторной противоположности.

Сначала подразумевалось, что оба круга будут, на взгляд Ницше, наиболее убедительными способами атаки, первый — сводя саму мораль к внеморальности, второй — требуя отвержения морали из соображений высшей моральности. Однако не считая действительность (природу) ни моральной, ни неморальной, но рассматривая её как объемлющее бытие, Ницше невольно приходит к последовательности заключений, отвергающей его собственное осуждение морали. Моральное осуждение есть факт, имеющий место в природе; если я осуждаю что-то отдельное в природе, я осуждаю всю природу, так как всё связано со всем; если я в силу этого осуждаю данное осуждение, которое, однако же, имеет место, я совершаю как раз то, что ставил в упрёк игрищам судей от морали — осуждаю целое. Я могу и должен говорить природе только «да», одобряя также и моральное осуждение, с которым только что боролся (ВВ, 126). Нет выхода из этого порочного круга, где каждая очередная позиция отменяет любую другую.

Если же вставать на эти позиции снова, они оказываются в окончательном противоречии, и каждая, будучи выраженной, оставляет другие без внимания: положение «вне морали жить невозможно» (11, 200) точно так же важно, как и обратное: «жить можно только при абсолютно внеморальном образе мыслей» (13, 102). Или: мораль — это «единственная схема толкования, при которой человек может терпеть самого себя» (ВВ, 96); и напротив: «с принятием морального толкования мир делается невыносимым» (16, 262).

Требования Ницше
Если описать совокупность нападок Ницше на мораль с точки зрения их основного смысла, не исчезающего ни в одной из частных аргументаций, то они не сводятся к атакам на положения христианской религии и на её понимание действия как греха, или на философски кодифицированное учение о нравах, или на моральные условности в обществе. Натиск, победоносный относительно всех указанных и производных от них явлений расхожей нравственности, идёт дальше, нацеливаясь на сам первоисток морали как некоего общезначимого долженствования. Только так мы поймём, в каком смысле Ницше — который «разбивает историю человечества на две части» — говорит о неслыханности собственной позиции: «Молния истины поразила здесь именно то, что до сих пор стояло выше всего; кто понимает, что́ здесь уничтожено, пусть посмотрит, есть ли у него вообще ещё что-нибудь в руках … Кто открыл мораль, открыл тем самым негодность всех ценностей, в которые верят или верили» (ЭХ, 768). Сомнение, высказываемое Ницше, является чрезвычайно глубоким. Но им его идеи и опыт не исчерпываются. Их нельзя понять, не ощутив истинного позитивного требования, стремящегося проявиться в них. Формальным самоопровержением агрессивных высказываний моральная мысль Ницше не исчерпывается, скорее, в этих формальных структурах заключён намёк на глубину интенции, экзистенциальный смысл которой нам надлежит себе представить.

Требование Ницше не может быть таким, чтобы он высказывал некие определённые заповеди и запреты, которыми могла бы руководствоваться целеполагающая воля. Скорее, он идёт глубже, пытаясь достичь возможной экзистенции человека путём косвенного высвечивания усматриваемых им способов экзистенциального осуществления. Это обращение Ницше, в котором, похоже, проявляется субстанция его существа, мы представляем себе в четырёх аспектах.

1. Против всеобщего, за индивида. Мораль, против которой идёт борьба, основывалась на некоторой общей для всех людей субстанции, на Боге или на разуме. Ницше возражает на это: «Моей моралью было бы всё более лишать человека его всеобщего характера, подчёркивать его специфику … делать непонятным для других» (11, 238). Если для Ницше так существенно, что «нет морали, делающей моральными всех» (УЗ, 85), то значит, он отдаёт предпочтение индивиду перед всем морально и разумно всеобщим. Но он хочет освободить место не обособленному индивиду как таковому ради какого угодно его своеволия. Нет, Ницше проникает в глубины экзистенциальной историчности, чтобы дать почувствовать моральный закон в том виде, в каком его можно уловить в конкретной ситуации экзистенции. Под «индивидом» при этом Ницше понимает не изолированное частное лицо, но такого отдельного человека, который в то же время сознаёт: «Мы — нечто большее, чем индивид: мы сверх того вся цепь, вместе с задачами всех этапов будущего этой цепи» (ВВ, 336); о таком отдельном человеке в его возможной экзистенции можно сказать: «каждый индивид есть попытка прийти к виду, более высокому, чем человек» (11, 238).

Тем не менее, хотя высказывания Ницше богаты подобными индивидуалистическими оборотами, если их брать сами по себе, изолированно, такой экзистенциальный смысл из них исчезает.

2. Невинность становления. Из своих претензий к морали Ницше делает вывод: если верно, что мы, поскольку верим в мораль, осуждаем жизнь (ВВ, 10), то, следовательно, необходимо «уничтожить мораль, чтобы освободить жизнь» (ВВ, 137), «решиться быть столь же неморальным, как природа» (ВВ, 75). Если человек с его высшими и благороднейшими силами — это самая что ни на есть природа (9, 273), то дело заключается в том, чтобы вернуть человека обратно в природу и в природную истину (11, 73). Ницше говорит об этом своём требовании как о своём «покушении на два тысячелетия противоестественности и человеческого позора» (ЭХ, 731).

Однако если всё есть природа, и даже мораль выступает известного рода продуктом природы, то всякое требование оказывается бессмысленным. Так как всё, что вообще существует, есть природа, и всё, что бы ни появилось, не может быть ничем иным, кроме как природой, то оно никогда не сможет подчиниться ни такому требованию, которое стремится сделать из него нечто большее, чем природа, ни такому, которое, чтобы вернуть его к природе, отказывается от чего-то как от противоестественности.

Фактически Ницше развивает этот последний вариант, требуя, чтобы требований не было, отменяя всякое требование. Только здесь вновь достигается абсолютная беспристрастность, великое раскрепощение общей человеческой манеры держаться: «Антагонизм удалён из вещей, однообразие всего совершающегося сохранено» (ВВ, 117). Ницше уже не нужно ничего исключать, он стремится соединять противоположное. Указанное раскрепощение делает возможным то, что он совсем не желает уничтожать даже того, на что нападает. При том что воля к установлению одной морали стала бы тиранией того вида, для которого она скроена, над другими видами (ВВ. 119), Ницше признаёт: «Я объявил войну худосочному христианскому идеалу … не с намерением уничтожить его … Дальнейшее существование христианского идеала принадлежит к числу самых желательных вещей, какие только существуют … Таким образом, нам, имморалистам, нужна власть морали: наше стремление к самосохранению хочет, чтобы наши противники не утратили своей силы» (ВВ, 146–147).

Означенным образом Ницше обретает взгляд, преодолевающий всякую мораль с её разделением на благо и зло, на хорошее и плохое, взгляд на то, что он называет «невинностью становления».

Везде, где постоянно царит негодование и жажда найти виновного, где выискивается всякого рода ответственность, там «вот-бытие лишено своей невинности» (16, 198–201). Мы не должны обвинять кого-то другого — ни Бога, ни общество, ни родителей с предками, не должны ради нашего инстинкта мести, ради этой потребности, валить всё для нас нежелательное на некоего козла отпущения и поддаваться прочим делающим нас ограниченными порывам, но нам следует иметь абсолютно позитивный взгляд, который всё, даже то, что в данный момент дурно, включает в общий контекст.

Всегда, когда мы отдаёмся чувству вины, мы делаем уступку ограничивающей нас морали. Ницше стремится к сознанию невиновности. Ради чего нужно так стараться всеми способами доказать полную невинность становления? «Было ли хоть раз, чтобы я сам добился чувства полной безответственности, стал вне всяких похвал и упрёков, независимо от какого бы то ни было прошлого или настоящего, чтобы я по-своему преследовал собственные цели?» (14, 309): печать достигнутой свободы — это «не стыдиться больше самого себя» (ВН, 623). Только тогда, когда достигнуто знание о невинности становления, открываются высшие возможности: «Лишь невинность становления даёт нам величайшее мужество и величайшую свободу» (16, 222).

Тем не менее, если Ницше желает снять всякое противоречие, увидеть природу как природу и всё — как способ её бытия, уловить невинность становления, то ему должно быть известно, что из одного только голого размышления не следует ничего, ни требования, ни также и какого бы то ни было импульса. И действительно, он сам знает об этом: «Познание природы не может нам дать никакого толчка» (11, 200). Позиция «по ту сторону добра и зла», зафиксированная как таковая, была бы на самом деле такой же пустой, как и всякая метафизическая потусторонность. Для человека важно желать нечто, осуществлять что-либо определённое в каком-то направлении, которым он руководствовался бы. Такое направление уже не может быть становлением как таковым, но всегда пребывает в нём как способ реальной деятельности, посредством которой человек всякий раз говорит о себе, что́ он есть и чем хочет стать, и благодаря которой он опять тотчас подпадает под противоречивые требования и способен внимать закону или же игнорировать его.

Философствование Ницше не хотело бы допустить, чтобы мыслящие люди тонули в безграничной невинности становления. Напротив, человек должен быть способен исходя из первоистока возможного понимать, как в его данной конкретной ситуации обстоят дела с исторической точки зрения. В той мере, в какой ницшева мысль желает через взаимоуничтожающие антитезисы вести в этот свет понимания, где всякий конкретный и определённый закон отступает перед законом объемлющим, обнаруживающимся только исторически, она сама неизбежно теряет всякую определённость. Поэтому Ницше не довольствуется такими последними положениями, как: «Восстанавливается вновь невинность становления» (СИ, 584), или: «Всё необходимо … всё невинно» (ЧСЧ, 298), но хочет коснуться того, что является порождающим в этой предельной свободе. Он называет это «творчеством».

3. Творчество. Творчество есть высшее требование, подлинное бытие, основа всякой существенной деятельности.

Творчество есть оценка: «без оценки был бы пуст орех бытия» (ТГЗ, 42). «Перемена ценностей — это перемена созидающих» (ТГЗ, 43). «Никто не знает ещё, что́ добро и что́ зло, — если сам он не есть созидающий! — Но созидающий — это тот, кто создаёт цель для человека и даёт земле её смысл и её будущее: он впервые создаёт добро и зло для всех вещей» (ТГЗ,141).

Творчество есть вера. Именно веры недостаёт бесплодному. «Но кто должен был созидать, у того были всегда свои вещие сны и звёзды знамения — и верил он в веру!» (ТГЗ, 86).

Творчество есть любовь: «всякая великая любовь… то, что она любит, … ещё хочет — создать!» (ТГЗ, 64).

В творчестве присутствует уничтожение: «Лишь будучи созидающими способны мы уничтожать» (5, 94). Все созидающие тверды (ТГЗ, 64). «“Себя самого приношу я в жертву любви своей и ближнего своего, подобно себе” — так надо говорить всем созидающим» (ТГЗ, 64). Воля к творчеству есть «воля к становлению, росту, приданию формы … но в творчестве содержится разрушение» (16, 273). К высшему благу, творческому благу, «принадлежит высшее зло» (ТГЗ, 83).

«Всякое творчество есть сообщение» (12, 250). Моменты высшего творчества суть моменты обострения способности сообщать и понимать нечто. «Созидать, то есть давать выход чему-то из себя наружу, опорожняться, оскудевать, и наполняться любовью» (12, 252).

Но все моменты творчества сходятся в некоем единстве: «Познающий, созидающий, любящий есть одно» (12, 250). Такое единство есть «великий синтез созидающего, любящего, уничтожающего» (12, 412) или представляет собой «единство созидающего, любящего, познающего во власти» (14, 276).

Условием творчества являются великая боль и неведение. «Созидать — это великое избавление от страдания… Но чтобы быть созидающим, нужно подвергнуться страданиям» (ТГЗ, 61). «Видеть сквозь сплетения бренного существования и последние завесы было бы весьма утомительно и означало бы конец для всякого созидающего» (12, 251).

Творчеством достигается подлинное бытие. «Только в творчестве бывает свобода» (12, 251). «Единственно возможное счастье заключено в творчестве» (12, 361). «Созидая, ты переживаешь самого себя, ты перестаёшь быть собственным современником» (12, 252).

Высокая ценность созидающего становится для Ницше безусловной: «Даже самое незначительное творчество стоит превыше слов о сотворённом» (10, 370). «Не в познании, в творчестве лежит наше спасение» (10, 146). «И только для созидания должны вы учиться» (ТГЗ, 149): «Уже даже не обязательно знать какую-то вещь, когда её можно и создать. Более того, это даже единственное средство познать что-либо истинно — пытаться это нечто сделать» (10, 410).

Но такое творящее как бы невидимо: «Плохо понимает народ великое, т. е. творящее. Но любит он всех представителей и актёров великого» (ТГЗ, 37).

Что есть творчество, неизбежно остаётся неопределённым. Это один из тех не переходящих в понятие знаков философствования Ницше, таких как жизнь, воля к власти, вечное возвращение, на которых наше мышление терпит фиаско, потому ли, что они негативно исчезают в пустоте или недопонимаются вследствие какого-либо упрощения, или же потому, что позитивно переводятся в некий действительный импульс. Во всяком философствовании присутствуют такие последние непонятности, тем или иным словом затрагиваемые, но не охватываемые полностью. Ницше рассматривает творчество всегда как нечто само собой разумеющееся, почти никогда не делая его непосредственно темой. Что это такое, он не раскрывает. Целью воли оно ни в коем случае быть не может. Однако приведённые формулы несут заряд какого-то ещё неопределённого призыва вспомнить и уловить, что это, собственно, такое.

Творчество имеет абсолютно самостоятельный первоисток, но оно не представляет собой какого-то начала, как если бы до него ничего не было. Если после уничтожения морали новая мораль — это творчество, то именно творящий есть тот, кто сохранился в уничтожении. Поэтому для мысли Ницше характерна позиция, согласно которой он, отрицая мораль, отнюдь не хочет устранять моральность.

Ницше не только колеблется: мы должны «беречься менять поспешно и насильственно, с помощью новых оценок вещей, состояние морали, к которому мы привыкли» (УЗ, 227), он прямо-таки требует беречь наследуемую моральность: «будем же наследниками моральности, после того как мы разрушили мораль» (12, 85). У нас есть «моральное чувство как высокое достижение до сих пор существовавшего человечества» (11, 35). «Не будем оценивать низко того, что́ тысячелетия господства морали привили нашему духу!» (ВВ, 94). «Предполагается наличность унаследованных моральных богатств» (ВВ, 184) — и как раз у того, кто идёт путём, созидающим новое. «Будем наследниками всей прежней моральности, и не будем начинать сызнова. Вся наша деятельность — это только моральность, оборачивающаяся против своих прежних форм» (13, 125).

Как раз для таких наследников Ницше в конечном счёте обосновывает возможность творчества борьбой с христианским гнётом тысячелетий: эта борьба с опорой на последовательно интерпретируемую христианскую мораль «породила в Европе роскошное напряжение духа … из такого туго натянутого лука можно стрелять теперь по самым далёким целям». Правда, дважды делались великие попытки «ослабить тетиву, раз посредством иезуитизма, другой посредством демократического просвещения». Но Ницше, сам для себя уверенный во всё ещё полном напряжении своего лука, хочет сохранить таковое как первоисток творчества, захлёстывающего собой всё до сих пор существовавшее, и усилить его в мире (см.: ПТСДЗ, 240). Ведь то, что в критике морали, созидая, уничтожает, поскольку оно не является концом всех вещей, должно по-новому утвердиться как созидающая мораль.

О своей личности Ницше знает, что он живёт «моралью наследственного богатства», что он вправе рассматривать мораль как иллюзию после того как она сама стала для него «инстинктом и неизбежностью» (Фуксу 29.7.88). Правда, господствующую в самом себе мораль, исходя из которой он эту мораль отвергает, Ницше видит не в какой-либо вневременной совести, но в той или иной принимаемой позиции, являющейся для него изначальной, исторически данной. В своём имморализме он чувствует себя ещё «в родстве с немецкой праведностью и благочестием тысячелетий» (УЗ, 7). Он сам, будучи тем, кто он есть, не мог бы руководствоваться возможными выводами из своего учения: «Хорошо говорить о всякого рода имморальности, но сносить её!.. К примеру, я не вынес бы нарушения слова и тем более убийства: моей участью были бы продолжительная или скоротечная болезнь и смерть!» (12, 224).

4. Создающий самого себя человек. Ницше твёрдо держится того мнения, что человек есть не только изменчивое, но и создающее самого себя существо, что он свободен. Его моральная критика нацелена на то, чтобы именно эту подлинную свободу вновь сделать возможной. Но последняя имеет и свой собственный смысл. Свобода создания себя есть не что иное, как творчество. Как человек творящий оказывается человеком, создающим себя, представлено у Ницше в трёх формулировках:

Так как человек есть оценивающее, сравнивающее, сопоставляющее — и в этом смысле творящее существо, то нет абсолютных ценностей, которые существуют так же, как некое бытие, и которые нужно только открыть, но ценности суть форма, в которой человек в исторической действительности схватывает то, что составляет условия не только его вот-бытия, но и его самости (Selbstsein) в данный исторически своеобразный момент. Они никогда не окончательны, но всякий раз должны быть созданы. Отсюда для Ницше в текущий всемирно-исторический момент встаёт задача «переоценки всех ценностей».

Во-вторых, изменение осуществляется в среде того базового отношения, согласно которому человек, созерцая себя, себя оценивая, заблуждаясь относительно себя, придавая себе форму, так или иначе к самому себе относится. Здесь происходит не только то, что может быть исследовано психологически, но и то, что для психологического анализа выступает заповедной тайной, для самости же — подлинной достоверностью её присутствия, причём таким образом, что то, что́, собственно, есть я сам, одновременно преподносится мне, как будто я себе подарен. Поэтому Ницше говорит о том, что помимо всякого психологически анализируемого воздействия человека на себя в нём присутствует подлинная, понятийно непознаваемая глубина, делающая возможным внутренний порядок без подавления, самообладание без насилия над собой. Испуская изначальные импульсы, я охватываю целиком только психологическую действительность, сам впервые придавая ей смысл и форму. То, что Ницше называл словами мера и середина, — это вовсе не психологически фиксируемая мера, не нечто среднее между двумя крайностями, которое можно понять, но нечто трансцендентное по отношению к психологическому. Самости же оно знакомо и помимо всякой психологической познаваемости: «О двух вполне высоких вещах, мере и середине, лучше не говорить никогда. Их проявления и сила знакомы немногим по тайным тропам внутренних переживаний и превращений — таковые чтут в них нечто божественное и стесняются громких слов» (СМИ, 229).

В-третьих, изменение на основе оценивающих импульсов в среде отношения к самому себе осуществляется лишь благодаря подвижности собственного существа, которое существует не как бытие, но начинает обладать своим бытием лишь в том становлении, благодаря которому оно приходит к самому себе. Последнее независимо от всех психологически наблюдаемых модификаций и биологически познаваемых процессов роста и развития представляет собой для Ницше явление создания того, что́ я уже есмь в смысле экзистенциальной возможности. Как созидатель человек преобразуется для новых оценок и тем самым преобразует самого себя в то, что́ он, собственно, есть. Ницше перенимает требование Пиндара: стань тем, кто ты есть!

Непреклонная серьёзность мысли Ницше убивает всякого рода моральный пафос. Ни один тезис или закон, ни одно требование или содержание эта мысль не может принять с удовлетворением, равно как не может даже и опереться на что-либо из них. Её движение представляет собой косвенное требование где-то внутри относиться к ней всерьёз, которое всякая дедуцируемая закономерность или устойчивость опошлила бы.

Но если раз отречься от морали как от всеобщей, выдвигающей свои требования в некоей рационально фиксируемой безусловности, то обратной дороги уже нет. Возникает угроза падения в бездну возможностей — утрата сопротивления со стороны имеющихся моральных законов может привести к высвобождению произвола и случайности ничуть не меньше, чем к изначально верной возможности с её исторической уникальностью.

Противоречия и круги ницшевой мысли суть в конечном счёте лишь средство косвенно прикоснуться к тому, что лежит за пределами формы, закона и вербальной выразимости. На этой границе не может быть ничего и необходимо есть всё. Везде этот ход мысли вынужден заканчиваться неопределёнными ссылками на основу, из которой встаёт мне навстречу моё бытие: это «тайные тропы внутренних превращений», это «вера в нас самих», это «творчество», это подлинная жизнь как непринуждённый «танец». Но двусмысленными и внутренне противоречивыми остаются все формулы, связанные в вере с бытием, которое переживает становление благодаря тому, что оно не простое. Указывая на нас самих в нашей основе, Ницше говорит следующее: «Вера в себя — это тяжелейшие оковы и сильнейший удар плетью, и — наилегчайшие крылья» (ВВ, пер. мой — Ю. М.).

Творчество как свобода без трансценденции
Можно рассмотреть подробнее, как творчество у Ницше занимает место свободы или каким образом оно для него и есть свобода. Свобода в экзистенциально-философском смысле, христианском или кантовском, существует относительно трансценденции; она представляет собой ту или иную возможность некоего конечного существа, имеет перед лицом трансценденции свои границы (и требует понятийно невыразимого первоистока за этими границами, зовётся ли он милостью Божией или дарованностью самому себе); за счёт неё решается, что несёт в себе вечный смысл, т. е. исторически она существует как единство временного и вечного, как решение, которое само есть лишь явление вечного смысла.

Такую свободу Ницше отвергает. Он заявляет о своей приверженности Спинозе, поскольку тот, дескать, отрицал свободу воли, нравственный миропорядок и зло (Овербеку, 30.7.80). Свобода, которую признаёт и утверждает Ницше, это бестрансцендентная основанность на самом себе и жизнь самим собой. Такая свобода и негативна и позитивна. Негативен путь свободы — в той мере, в какой она ниспровергает, ломает, отрицает то, что было и имело какое-то значение: «Отрезать от себя своё прошлое (родину, веру, родителей, товарищей); — общение с изгоями (в истории и обществе); — низвержение почтеннейшего, одобрение запретнейшего…» (13, 41). Позитивна свобода созидания, имеющего характер «творчества». Позитивное не может осуществляться без негативного, потому что позитивное достигается лишь на пути, ведущем через отрицание. Такой путь демонстрирует диалектика первой речи Заратустры: от служения через низвержение служения к творчеству (ТГЗ, 18–19). В свою очередь негативное, которое отделилось бы от позитивного и потому осталось бы только лишь негативным, было бы свободой неподлинной, потому что она пуста. Всякое отрицание оправдывается лишь с позиции творчества, результатом, условием или этапом которого оно является. Само по себе оно хуже, чем покорное служение в ситуации наследования. Поэтому Заратустра спрашивает у всех освободителей, которые хотят сбросить с людей ярмо ради свободы как таковой: «свободный для чего?»; «свободный от чего?» — это ему безразлично, и он заключает: «Таких немало, которые потеряли свою последнюю ценность, когда освободились от рабства» (ТГЗ, 45).

Так как негативной свободы совершенно недостаточно, всё дело в том, чтобы отрицание осуществлялось именно из свободы позитивной, созидающей. Если бы подлинным основанием отрицания имеющихся обязательств, причём основанием не логическим, но экзистенциальным, не было позитивно созидающее, то приходилось бы опасаться: «Твои дикие псы хотят на свободу» (ТГЗ, 31). Но и одного только обуздания своих разыгравшихся импульсов тоже мало, если его влечёт за собой не позитивно воплощаемое содержание творчества, но само по себе ещё пустое отрицание того, что существует в виде инстинктов: «Ты одолел самого себя, но почему ты ведёшь себя только как побеждённый? Я хочу видеть победителя…» (12, 283). Таковым будет созидающий.

Таким образом, ницшева бестрансцендентная свобода устремлена отнюдь не обратно, не просто в жизнь, но вверх, в жизнь подлинно созидательную. Как отрицание морали означает не устранение всякой моральности, но охватывание чего-то большего, чем мораль, так и возведение человека на определённый уровень составляет единственную цель и смысл свободы без трансценденции. Правда, кажется, что без Бога замысел Ницше ведёт к радикальной необязательности — пусть жизнь остаётся, какова она есть, — позволяет ей идти, как она идёт. Но таким образом идея Ницше искажается до своей противоположности. Её задача неслыханна: всё бремя ложится на отдельных людей. Требуется новый путь — опасный, потому что неизвестный — путь одиночки, которого ещё не существует в иерархически организованном обществе. Такой человек должен обязывать самого себя исходя из собственного первоистока. От человека, отрекающегося от морали, Ницше требует более высокого и строгого обязательства перед самим собой. Мораль и так уже стала недействительной, превратилась во всего лишь обманчивую видимость. Ницше восклицает грозно: «Если вы слишком слабы, чтобы самим себе давать законы, пусть тиран возложит на вас своё ярмо и скажет: “повинуйтесь! скрежещите зубами и повинуйтесь!” — и всякое добро и зло да утонет в повиновении ему» (12, 274).

В пользу такого смысла его учения говорит одно решающее обстоятельство: в какой-то несомненно ключевой момент финального, одинокого этапа своей жизни перед лицом человека, с которым, как ему думалось, он разделял умонастроение своей философии, живущей творчеством по ту сторону морали, он не вынес смешения своего «имморализма» с чем-то “меньшим, нежели мораль”: «В вас, — писал он, — есть та жажда святого эгоизма, которая есть жажда послушания высшему. Но, пожалуй, каким-то роковым образом вы спутали её с тем, что ей противоположно, с эгоизмом и охотничьей страстью кошки, не алчущей ничего, кроме жизни…» Смысл же этой просто жизни есть «ощущение жизни-в-ничто … для меня совершенно отвратительное в человеке» (черновик письма Лу, 11.82). Упомянутую противоположность Ницше описывает ещё лапидарнее: «Вы сами говорили мне, что у Вас нет никакой морали — а я думал, что у Вас, как и у меня, она более строгая, чем у кого-либо» (черновик письма Ре, 1882). Хотя высокая претензия Ницше, которой никто не может соответствовать, в отличие от морали не существует в виде какого-то фиксируемого долженствования, не может быть реализована путём действий по определённым законам, но воплощение этой новой моральности явно требует от той аморальной просто жизни чего-то диаметрально противоположного.

Однако что́ есть эта новая, более высокая, ещё совершенно неопределённая мораль — «мораль созидающего» (12, 410) — это Ницше высказывает формально, но не содержательно. Эта новая «мораль» порождена творческой переоценкой всех ценностей: «Кто создаст цель, которая будет стоять превыше человечества и даже превыше отдельного человека?» Её путь уже не может быть путём прежней морали, которая стремилась лишь «сохранять»; теперь, когда цели для всех не существует, необходима «мораль ищущая: создать себе цель» (ВВ, 92; перевод данного фрагмента исправлен — пер.). Её смысл есть «замена морали волей к нашим целям, а следовательно, к их средствам» (16, 295). Высвободиться должна субстанция будущего: «Вас назовут разрушителями морали, а вы лишь изобретатели самих себя» (12, 266). Каждый отсылается к самому себе. Пусть процветает новая самобытность: «мы должны освободиться от морали, чтобы иметь возможность жить морально» (13, 124), или: «мне пришлось устранить мораль, чтобы осуществить свою моральную волю» (13, 176).

Эти величественные притязания на какой-то более глубокий, ещё не достигнутый первоисток Ницше выдвигает в том смысле, что достигнут он может быть только без Бога. «Господствовать, и уже не быть холопом какого бы то ни было Бога — вот средство облагородить человека» (12, 282).

В то время как Ницше хотел бы каким-то образом обозначить, очертить, прокомментировать этот творческий первоисток без трансценденции, он, несмотря на его волю к чему-то большему, чем жизнь, постоянно сталкивается только с природой в смысле биологически познаваемого, или же ему достаётся исключительно какая-нибудь психологическая или социологическая действительность. Новая мораль должна быть моралью «естественной» и несмотря на все идеи, которые затем отменят это требование, приветствуется уже только за это: «Всякий натурализм в морали, т. е. всякая здоровая мораль, подчиняется инстинкту жизни» (СИ, 575).

Пульсирующая имманентность
Удостоверяясь в существовании свободы, которую Ницше отвергает, человек сознаёт, что будучи свободным, свободным именно перед лицом собственной трансценденции, он одновременно и принижен и защищён. Напротив, творчество, которое Ницше ставит на место экзистенциальной свободы как единственную действительно свободную имманентность, зависит исключительно от себя самого и заключается в себе самом, либо оно бессмысленно. Созидающий же, которому что-то не удаётся или путь которого удачен, вместо соотнесённости с трансценденцией обладает с точки зрения философствования Ницше сознанием судьбы. Место трансценденции в концепции Ницше занимает «необходимость» (ср. ниже аб. 1252сл.). Эта метафизически мыслимая необходимость, включая и те её моменты, где всякая застигающая меня случайность, всякий поднимающийся во мне порыв в аспекте всего моего созидающего становления кажутся осмысленными, опять-таки сущностно отличается от каузально мыслимой необходимости психических и биологических событий — и в этом подобна отвергнутой свободе. В первом случае Ницше вопреки всему открывает для себя трансцендирующее сознание бытия в целом, во втором — существует относительное знание о каких-то отдельных взаимосвязях в мире.

Из такого бестрансцендентного творчества, самости без Бога, должны вытекать два следствия, которые Ницше и в самом деле выводит. Если конечность человеческого существа как таковая стала невидима, ибо уже не объемлется никакой бесконечностью, т. е. если свобода творчества противостоит не трансценденции, но ничто, то, поскольку только всё не имеет вне себя ничего кроме ничто, а конечность этого всего не может предполагаться всерьёз, творчество либо абсолютизируется как вре́менная действительность без какого бы то ни было действующего критерия, либо обожествляется. Воплощением первого следствия будет натурализация, второго — hybris[40]. И то и другое взамен соотнесённости с трансценденцией представляет собой способы действительной веры в границу, которая отныне есть не граница с чем-то другим, но завершение. Оба следствия высказаны у Ницше удивительно дерзким, подрывающим всякую разумную мысль языком:

1. Ницше полагал, что в своей позиции, свободной ото всякой морали, он един с Иисусом. «Иисус … был противником тех, кто судит — он стремился стать разрушителем морали» (12, 266). «Иисус сказал своим иудеям: “… Какое дело сынам Божьим до морали!”» (ПТСДЗ, 303). В Иисусе Ницше видит действительность, которая опережает его собственную, теряющуюся в обожествлении себя самого идею — идею того, что больше, чем мораль, больше того, что он сам, таким образом, стремится собой представлять: «Бог, мыслимый как освобождённость от морали, сосредоточивающий в себе всю полноту жизненных противоречий и спасающий, оправдывающий их в божественных муках — Бог как нечто по ту сторону … добра и зла» (16, 379). Данному следствию отвечает по смыслу тот факт, что в начальный период своего безумия Ницше подписывался то как «Дионис», то как «Распятый».

2. Однако та же уверенность в себе при переступании через всякую определённую морали как бы извращается в своей сути, если имеет целью не первоисток, но, не признавая ничего кроме природы и действительности, — победное шествие в мире: «Мы, имморалисты, теперь главная сила; другие великие власти нуждаются в нас … Мы строим мир по подобию своему» (ВВ, 72). Кажется, что нужно поступиться всем, что имеет форму значимости, если остаётся лишь брутальная непосредственная действительность, в которой такого рода уверенность в себе хочет для себя только победы. Тогда встаёт вопрос, не остаётся ли вместо чего-то большего, чем мораль, наоборот, то, что меньше её — голое вот-бытие природных сил. Действительно, названная уверенность в себе неотделима от демонического триумфа в зловещем высказывании: «Мы, имморалисты, сегодня единственная сила, не нуждающаяся в союзниках, чтобы прийти к победе … Нам даже не нужна ложь … Мы пришли бы к власти ещё не владея истиной … Волшебная сила, сражающаяся за нас, — это магический эффект крайностей» (16, 193–194).

И в том и в другом случае проявляется уже не этос конечных существ, идущих своим путём, напряжённо внимая трансценденции, и связанных через историчность. Так как связывающий себя знанием о конечности дух в последнем требовании Ницше отступает, становится возможным как упомянутое обожествление, так и впадение в крайности (как имеющее неотразимый эффект). Туда, где кажется, что конечность, связанность конечным и возможная экзистенция означенным образом исчезли, нам, конечным существам, доступ закрыт. Дело обстоит так, будто у Ницше свобода перестала существовать, превратившись в творчество — в творчество, которое в силу двойной неопределённости уже не даёт нам никакой твёрдой почвы, и само, в свою очередь, уничтожено в каком-то взрыве, после которого остаётся либо фантом Божества, либо ничто.

Тогда в конечном счёте везде, где мы наблюдаем мысль Ницше в её определённости и конкретном развитии, это будет движение, как бы обратное обожествлению и демонизации. В таких случаях кажется, что в противовес обожествлению и чрезмерным крайностям для этой мысли всякий раз, наоборот, вновь имеет силу следующий тезис: проявлением мужества является то, «что мы не обманываем себя относительно нашего человеческого положения, наоборот, мы хотим строго очертить собственные пределы» (14, 320). Но человек обречён отыскивать собственное самоограничение в мире, идя тем или иным путём. Вопрошая о таком пути, Ницше осуществляет человеческое самоограничение.

Правда, некоторое время он считает этот путь бесперспективным. Ситуацию, когда невозможно жить ни с моралью, ни без неё, характеризует следующее положение: «Возможно, мораль придумал дьявол, чтобы люди страдали от гордости; а другой дьявол когда-нибудь однажды отнимет её у них, чтобы они страдали от самопрезрения» (12, 263). Эта безысходность даёт повод думать: «Возможно, человечество обречено погибнуть от морали» (11, 240).

На самом же деле этот путь остаётся для Ницше открытым: «Мы, вновь дерзнувшие жить в деморализованном мире, мы, язычники, … понимаем, что такое языческая вера — обязанность представлять собой существо, более высокое, чем человек» (16, 379). По Ницше, следует ещё только ожидать возникновения таких более высоких, стоящих над человеком существ из человека, который изменяется в этом мире. Вместо Божества или какой бы то ни было морали теперь возвышению способствует образ человека.

Обращённый в будущее образ человека у Ницше
Образы человека — это либо описания типов его действительности, либо эскизные наброски его возможностей. Образы, рисуемые Ницше, лежат в обеих плоскостях. Первая демонстрирует великое многообразие форм вот-бытия — социологические типы, как-то: торговец, политик, священник, учёный, затем характерологические типы. Эти психологические наблюдения в своём изобилии не нуждаются ни в каком реферативном изложении или упорядочивании. Существенно, что уже в этом психологическом представлении неизменно чувствуется какая-то неудовлетворённость: взгляд устремлён к «высшему человеку». Поэтому вторая плоскость являет формы перерастания человеком рамок его только лишь вот-бытия. Люди представляются либо каким-то воплощением благополучия, но подвергаются такой опасности, что на деле сплошь терпят неудачу, либо мучаются из-за неудовлетворённости собою, которая в действительности тоже обман и должна быть преодолена. Поэтому Ницше в некоей третьей плоскости, выше всякого высшего человека, видит последнюю возможность, в которой только и заключается подлинная цель человека, возможность эта — сверхчеловек.

Образы человека, не являющиеся простым изображением его действительности, но представляющие собой очевидные формы раскрытия его возможностей, означают либо образцы, по которым я ориентируюсь, либо негативные образы, которых я избегаю, либо примеры, задающие мне направление. Эти образы суть функции моего представления, нужные мне, чтобы я создавал самого себя, глядя на образцы, отталкиваясь от негативных образов и используя примеры в их бесформенной неопределённости в качестве направляющих сил. «Высшие люди», о которых говорит Ницше, это одновременно образцы и негативные образы. Всё обстоит так, будто всякий определённый идеал человека должен быть разрушен, ибо если его мыслить завершённым, он тут же искажается. В сравнении с этим бесформенная неопределённость сверхчеловека действует как руководящий пример, призванный не позволить мне увлечься каким-то определённым идеалом и вследствие этого деградировать.

Такого рода наброски образов человека имеют, далее, то значение, что являются способом борьбы за подлинного человека. Следствием того, что люди не равны, является не только многообразие образов их фактического вот-бытия, но и то, что образы человеческих возможностей тоже не могут быть собраны в каком-то одном общезначимом идеале. Но если передо мной не только воображаемый, но активный, захватывающий и формирующий меня образ человека, то все мои слова, требования, желания суть тайная борьба за этот образ. Поэтому Ницше обращается к тем изолгавшимся «добрым и справедливым», которые ведут себя так, будто имеет место одно правильное для всех, одно истинное: «Не за право боретесь вы все — вы, справедливые, но за то, чтобы победил ваш образ человека. А что все ваши образы человека разбиваются об его образ сверхчеловека — смотри, это воля Заратустры к праву» (12, 363).

Ницше боролся за образ человека. Свою задачу — верно увидеть этот образ и сделать его активным, он сознавал уже в юности, когда спрашивал: «Кто же захочет быть стражей и рыцарем человечности, этого неприкосновенного святого сокровища, постепенно накопленного многочисленными поколениями? Кто водрузит образ человека …?» (НР, 210). Ницше сам делал то, что, по его мнению, делает всякая мораль: «Мораль не способна ни на что, кроме создания образов человека … быть может с той целью, чтобы они влияли на тех или иных людей» (11, 216).

Для того чтобы охарактеризовать образ человека у Ницше, первую плоскость, изображающую действительность, — этот обширнейший материал, сколь бы величествен он ни был, мы можем проигнорировать. Собственно движение образа человека происходит во второй плоскости — «высших людей». Третья демонстрирует абстракцию сверхчеловека, почти растворяющуюся в пустоте.

Высший человек
Высший человек — это для Ницше изначально тот образ, в который он верит. Покуда им ещё не овладела идея сверхчеловека как разрушителя всех идеалов, достаточную степень совершенства Ницше видит в высшем человеке. В качестве обладателя таковой он готов описать именно его — человека, способного сбросить оковы, отказаться от «тяжёлых глубокомысленных заблуждений морального, религиозного и метафизического характера», достигшего в конце концов первой великой цели — «отделения человека от животных». Но такая творческая свобода не под силу человеку как таковому, эта свобода духа может быть дана лишь «вполне облагороженному человеку»: «сперва он должен сказать, что живёт для радости», и только одиночки достигают этого: «Всё ещё время одиночек» (СЕТ, 398).

Даже высший человек является такому взгляду Ницше ещё как некая действительность, пусть и такая, что всегда под угрозой и терпит фиаско. Высшим людям грозит особая опасность, как извне, так и изнутри. В обществе, привязанном к обыденщине, они от своей необычности портятся — никнут, впадают в меланхолию, заболевают. Устоять смогли исключительно «железные натуры, как Бетховен, Гёте». Но «и у них действие утомительной борьбы и судорог сказывается во многих чертах и морщинах: они дышат тяжелее, и в их тоне часто есть что-то слишком насильственное» (НР, 195). Общество в отношении к этим великим неумолимо враждебно. «Люди ненавидят представление о человеке высшего сорта» (16, 196). Их одиночество вменяется им в вину (НР, 195). Пожалуй, «в единичных случаях на различных территориях земного шара … удаётся проявление того, что фактически представляет собою высший тип» (А, 634), однако «гибель, падение высших людей … есть именно правило» (ПТСДЗ, 392). Счастливый случай, чтобы высший человек «ещё и вовремя начал действовать», является исключением; общераспространённый же способ существования высших людей таков: «во всех уголках земного шара сидят ожидающие, которые едва знают, в какой мере они ждут, а ещё того менее, что они ждут напрасно» (ПТСДЗ, 395).

Сомнение Ницше в человеке, далее, не минёт и никого из высших людей, едва они становятся заметными и почитаемыми, ибо ему кажется, что подлинная высокая человечность вообще не может вылиться в какую-либо форму или чёткий образ. Высший человек непубличен, подобен тайне. Вера Ницше, разочарованного во всякой явности, апеллирует к этой возможности: «Так, самое прекрасное, быть может, всё ещё свершается в темноте и, едва родившись, погружается в вечную ночь … Великий человек именно в величайшем, в том, что требует уважения, всё ещё невидим, подобен слишком далёкой звезде: его победа над силой остаётся без свидетелей, а следовательно, без певцов и восхвалений» (УЗ, пер. мой — Ю. М.). Сюда, возможно, относится и следующее высказывание: «Ещё не было художника, который изобразил бы высшего человека, т. е. наиболее простого и наиболее совершенного одновременно; однако греки проникли глубже всех в этом направлении, создав идеал Афины» (СМИ, 208).

Высшие люди для Ницше погрязают как в действительности, так и в возможности, которая становится формой. Всё более тяготит его неудовлетворённость высшим человеком в какой бы то ни было форме его зримого проявления.

Великий человек в любом случае для Ницше подозрителен уже в силу того, что было подлинной причиной его взлёта; он спрашивает: «Вы на подъёме, вы высшие люди? Не гнетёт ли вас в высоте нижайшее в вас?…не бежите ли вы от себя — вы, поднимающиеся?» (8, 389), — и противопоставляет им того, кто по самому своему существу изначально высокого ранга: «он — свыше!» («der ist von droben!») (5, 29). Но такое «бытие» (Sein), где бы оно ни встретилось, Ницше, похоже, подвергает сомнению.

«Психолог» в Ницше распознаёт фальшивомонетничество, которое сплошь царит в почитании великих людей: «каким мучением являются … высшие люди для того, кто наконец разгадал их!» Так, поэты видятся ему как «люди минуты, экзальтированные, чувственные, ребячливые, легкомысленные и взбалмошные в недоверии и в доверии; с душами, в которых обыкновенно надо скрывать какой-нибудь изъян; часто мстящие своими произведениями за внутреннюю загаженность, часто ищущие своими взлётами забвения от слишком верной памяти…» (ПТСДЗ, 393).

Однако не только в многообразии явных извращений, но уже и непосредственно в высших для него человеческих формах Ницше видел недостатки самой их сущности. Так, хотя он и считал героическое существование высшим, но кроме такового ему всё же вновь открывалась некая более высокая возможность: он хочет любить в герое не только «выю вола», но и «взор ангела». Поэтому перед героем ставится требование: «И от воли своей героя должен он отучиться … ещё не стих поток его страстей в красоте … Недостижима красота для всякой сильной воли…» (ТГЗ, 84–85). Даже в подлинном героизме есть симптомы, подкрепляющие вечную неудовлетворённость человеком. Герой — не совершенство; в нём тоже есть нечто, свойственное человеку как таковому — все эти превозмогания, жертвы, сомнения: «Это и есть тайна души: только когда герой покинул её, приближается к ней, в сновидении, — сверхгерой» (ТГЗ, 85).

Но там, где высшего человека придумывали и облекали в определённый образ, там Ницше всегда следствием этого считал комедиантство; идеал как некий образец — это дело неистинной жизни. Так было в античной философии: «необходимо было … изобрести абстрактно-совершенного человека — доброго, справедливого, мудрого, диалектика, — одним словом пугало античных философов, растение, оторванное от всякой почвы, человечество без определённых руководящих инстинктов, добродетель, которая “доказывает” себя при помощи “доводов”» (ВВ, 190).

Все сомнения Ницше относительно высшего человека говорят об одном и том же: Ницше, непрестанно стремящийся к высшему, не может прийти ни к какой действительной или вымышленной форме. Именно там, куда нацелена его величайшая любовь, он испытывает самую глубокую боль: «Не от грехов своих и не от великих глупостей страдал я — от совершенства своего, когда я более других страдал человеком» (8, 385).

В четвёртой части «Заратустры» эта любовь Ницше к высшему человеку и его неудовлетворённость им нашла своё глубокое и блестящее выражение. Кажется, что высшие люди понимают Заратустру, ищут его, ждут от него спасения от тягот неудовлетворённости миром, человеком и самими собой. Все демонстрируют ту или иную черту величия, всё же ещё свойственного их недостаткам: короли — отвращение к господству над отребьем; «совестливый духом» — жертвенную основательность в исследовании любимого предмета; «чародей» — сознание того, что в великолепии своего комедиантства он ещё не велик; «последний папа» — выдающуюся осведомлённость в делах Бога; «самый безобразный человек» — то, что он не выносит сострадания и презирает себя; «добровольный нищий» — радикальность своего отказа; тень «свободного духа» — беспощадность сомнения в любых словах, ценностях и великих именах. Все говорят и делают нечто истинное. Заратустра вправе каждому подарить миг своей любви, будто ему встретилось нечто общего с ним рода. Но каждый не только имеет тот или иной недостаток, но неожиданно выказывает существенную слепоту в понимании идеи Заратустры. Тот в глубине души разочарован. Поэтому ко всем высшим людям он обращается так: «Пусть, поистине, вы будете, вместе взятые, высшими людьми; но для меня — вы недостаточно высоки и недостаточно сильны. Для меня это значит: для неумолимого, что молчит во мне» (ТГЗ, 203). Его антипатия принимает множество форм. Он не хочет людей «великой тоски, великого отвращения, великого пресыщения» (ТГЗ, 203). Таковые, в сущности, живут небытием. Поэтому во всех их заботах присутствует страх, ведущий к избеганию рискованных ставок и возможного провала: «Ибо кто сам ходит на больных и слабых ногах, подобно вам, тот хочет прежде всего, знает ли он это или скрывает от себя: чтобы щадили его» (ТГЗ, 203). Поэтому в самом корне своего существа они вызывают у него сомнение: «О высшие люди, разве не все вы — не удались?» (ТГЗ, 211). Однако неудавшиеся ещё могли бы придать себе ценность в жертве — они этого не делают: «О высшие люди, … все вы не научились танцевать, как нужно танцевать, — танцевать поверх самих себя! Что из того, что вы не удались!» (ТГЗ, 214). Какого же рода их неудачность, проявляющаяся в неверном понимании, — это в данной поэме безжалостно символизируется тем, как они оживляются рядом с Заратустрой, отбрасывают свои нужды и беззаботно предаются шумному веселью: «У меня разучились они, как мне кажется, кричать о помощи! — хотя, к сожалению, не разучились ещё вообще кричать» (ТГЗ, 224). Заратустра «не видел ещё великого человека» (ТГЗ, 185).

Против культа героя
Ни один реальный человек, смеющий говорить о своём совершенстве, радикальной критики не выдерживает. Кто поклоняется культу какого-нибудь человека, как если бы тот был совершенен, тот унижает себя в своих человеческих возможностях. В силу обеих причин Ницше не приемлет, чтобы человек безусловно подчинялся в своей душе кому-то из других людей. История даёт ужасные примеры: «Люди такого рода жили, например, вокруг Наполеона … который воспитал в душе нашего столетия романтическое преклонение перед героем». Правда, согласно Ницше, эти «фанатики идеала, имеющего плоть и кровь», обычно правы, пока отрицают, ибо они знают отрицаемое, потому что сами вышли оттуда. Но едва они начинают ничтоже сумняшеся приветствовать свой идеал в лице данного физически осязаемого человека, они теряют всякую добросовестность — им приходится держать героизируемую личность от себя на таком расстоянии, что её уже нельзя видеть отчётливо. Однако втайне их интеллектуальная совесть знает, как было дело. Если вслед за этим и обожествляемая личность «к их ужасу явно выдаёт себя, что она не божество и даже слишком человек», то эти фанатики культа героя измышляют себе новый способ самообмана: они идут против самих себя и как интерпретаторы испытывают при этом ощущение как бы мучеников (УЗ, 150–151).

Сверхчеловек
То, что всякий образ «высшего человека» у Ницше снижается, а всякая форма обожествления отдельного, физически существующего человека отвергается, есть следствие его внутреннего импульса, не позволяющего останавливаться нигде в какой бы то ни было конечности. Высшее должно быть возможно при условии, если оно покидает высокое. Когда и в «высшем человеке» человек явно не удаётся, встаёт вопрос: как преодолеть самого человека? Ответ призвана дать идея сверхчеловека. Ввиду тотальной несостоятельности всех способов человеческого бытия Заратустра восклицает: «Если же не удался человек — ну что ж!» (ТГЗ, 211). Заратустры смотрит вдаль, и ему становится ясно, к чему сводится для него всё дело: «К сверхчеловеку лежит сердце моё, он для меня первое и единственное, — а не человек: не ближний, не самый бедный, не самый страждущий, не самый лучший … что я могу любить в человеке, так это только то, что он есть переход и гибель» (ТГЗ, 207). Ницше не сторонник ни явного, ни скрытого в человеке, он приверженец будущего, которое вне человека и выше него.

Задачей является создание сверхчеловека: «Наша сущность — творить существо, высшее, чем мы сами. Творить превыше себя! Это инстинкт зачатия, это инстинкт действия и труда. — Как всякое воление предполагает некую цель, так человек предполагает существо, которого в наличии нет, но которое составляет цель его вот-бытия» (14, 262ff.). Должны быть созданы существа, «которые стоят выше всего вида “человек”» (14, 261).

Идея сверхчеловека порождается именно верой Ницше. Эта вера ждёт: «Но однажды … он-таки придёт, человек-искупитель, … возвращающий земле её цель, … этот победитель Бога и Ничто» (КГМ, 471). В самом деле, и возникшее позднее учение о вечном возвращении, и то, что имеется в виду здесь, — это замена, призванная компенсировать собой Божество: «Бог умер, теперь хотим мы, чтобы жил сверхчеловек» (ТГЗ, 207).

То, что Ницше видит в фигуре сверхчеловека, остаётся как образ неопределено. Важность идеи о нём определяется статусом соответствующей задачи. Но и таковой может быть указан лишь приблизительно.

Ницше хочет, чтобы взгляд человека вообще был направлен в эту высь. Он призывает тех, для кого нет ничего предпочтительней понимания великих людей: «Пусть ваша сила будет такова, чтобы вы могли видеть над собой и существа, на сотню вёрст более высокие» (13, 167).

Но подобный взгляд как таковой представлял бы собой лишь некое созерцание. Вопрос же заключается в деятельности, которая способствует осуществлению видимого. Ницше стремится, чтобы его мысль и то движение, что ею порождается, в особенности «обострение всех противоречий и расхождений, упразднение равенства, создание всё-могущих (Über-Mächtigen)» (14, 262), служило задаче содействия возникновению сверхчеловека. Вместе с возможностью появления сверхчеловека неизбежно повышается опасность, в перспективе возрастая до предела: «каким образом можно было бы не пожертвовать развитием человечества, способствуя вот-бытию вида более высокого, чем человек?» (16, 278). Для каждого истинной базовой установкой является преданность делу становления того, что больше: наше человеческое бытие имеет лишь ту ценность, что оно есть переход и гибель; нужно «танцевать поверх самих себя» (ТГЗ, 214).

Но как это будет происходить в действительности, Ницше сказать не может. Он развивает эту жертвенную, куда-то стремящуюся, всё превозмогающую позицию. Однако бесконечно широкая идея подталкивания вверх как эффекта всякого подлинного человеческого действия неожиданно превращается для него в то биологическое представление о своего рода селекции, при котором царит ожидание, что на стыке ныне существующего вида «человек» и более высокого вида возникнет некое новое существо.

Понятно, что при той неколебимой добросовестности, с которой Ницше ставит под сомнение все без исключения позиции, это абстрактное «выше и выше» в идее о сверхчеловеке (точно так же как идею Бога) он сам и упраздняет: «Поистине, нас влечёт всегда вверх — в царство облаков: на них сажаем мы своих пёстрых баловней и называем их тогда богами и сверхчеловеками — Ибо достаточно легки они для этих седалищ! — все эти Боги и сверхчеловеки. Ах, как я устал от всего недостижимого…» (ТГЗ, 92).
* * *
Вы читали онлайн текст из книги Карла Ясперса: Ницше. Введение в понимание его философствования.
Karl Theodor Jaspers

...........................................................................................................
Фридрих Ницше и другие философы и философии: Карл Ясперс

 

 
ГЛАВНАЯ
 
Ясперс о Ницше   1
Ясперс о Ницше   2
Ясперс о Ницше   3
Ясперс о Ницше   4
Ясперс о Ницше   5
Ясперс о Ницше   6
Ясперс о Ницше   7
Ясперс о Ницше   8
Ясперс о Ницше   9
Ясперс о Ницше 10
Ясперс о Ницше 11
Ясперс о Ницше 12
Ясперс о Ницше 13
Ясперс о Ницше 14
Ясперс о Ницше 15
Ясперс о Ницше 16
Ясперс о Ницше 17
Ясперс о Ницше 18
Ясперс о Ницше 19
Ясперс о Ницше 20
                 

                  
Ясперс: Ницше и христианство:
Ницше и христианство   1
Ницше и христианство   2
Ницше и христианство   3
Ницше и христианство   4
Ницше и христианство   5
Ницше и христианство   6
Ницше и христианство   7
Ницше и христианство   8
Ницше и христианство   9
Ницше и христианство 10
Ясперс: Введение в философию:
Ясперс философия   1
Ясперс философия   2
Ясперс философия   3
Ясперс философия   4
Ясперс философия   5
Ясперс философия   6
Ясперс философия   7
Ясперс философия   8
Ясперс философия   9
Ясперс философия 10
Ясперс: Смысл истории:
Смысл и назначение истории 1
Смысл и назначение истории 2
Смысл и назначение истории 3
Смысл и назначение истории 4
Смысл и назначение истории 5
Смысл и назначение истории 6
Смысл и назначение истории 7
Смысл и назначение истории 8
Смысл и назначение истории 9
Смысл и назначение истории 0

 
Ницше биография
Ницше идеи философии
Ницше кратко
Сверхчеловек Ницше
Ницше философия
 
Жизнь и философия Ницше
Ницше и его философия
Жизнь Фридриха Ницше
Стефан Цвейг о Ницше
Жиль Делёз о Ницше
Когда Ницше плакал
О Ницше с юмором
 

Вся философия кратко
Идеи философии
Философы и их философия
 
Философия кратко 1
Философия кратко 2
Философия Ницше кратко
  
Биографии философов 1
Биографии философов 2
Биографии философов 3
 
История западной философии 1
История западной философии 2
История западной философии 3
 
Интересная философия
мысли и высказывания
краткое содержание: конспект
произведения кратко
Экзистенциализм

   

 
   Философы и Философия: Карл Ясперс: Ницше: тексты читать онлайн