на главную
 содержание:

том первый:
предисловие
1   раздел   1
2   раздел   2
3   раздел   3
4   раздел   4
5   раздел   5
6   раздел   6
7   раздел   7
8   раздел   8
9   раздел   9
послесловие
том второй: изречения:
1  изречения  1
2  изречения  2
3  изречения  3
4  изречения  4
5  изречения  5
6  изречения  6
7  изречения  7
8  изречения  8
9  изречения  9
10 изречения 10
странник и его тень:
1  странник  1
2  странник  2
3  странник  3
4  странник  4
5  странник  5
6  странник  6
7  странник  7
8  странник  8
9  странник  9
10 странник 10

 
Человеческое слишком:
другой перевод:
предисловие
первые последние вещи
история моральных чувств
религиозная жизнь
художники писатели
признаки культуры
человек в общении
женщина и дитя
государство
человек наедине
эпилог

 
Цитаты Фридриха Ницше:
 
Ф.Ницше     цитаты
 
Ф.Ницше    о любви
 
Ф.Ницше о женщинах
 
Ницше высказывания
  
Ницше  фразы мысли
 
Ницше мудрость зла

о патриотизме
 
Так говорил Заратустра:
 
предисловие
 
Заратустра  часть 1
 
Заратустра  часть 2
 
Заратустра  часть 3
 
Заратустра  часть 4
 
другой перевод:
 
Заратустра  часть 1
 
Заратустра  часть 2
 
Заратустра  часть 3
 
Заратустра  часть 4
 
другие произведения:
 
Антихрист
 
Ecce Homo
 
Сумерки идолов
 
Воля  к власти
 
По ту  сторону

К генеалогии
 
О философе:
 
Ницше жизнь философия
 
Ницше и его философия
 
Стефан Цвейг  о Ницше
 
Жиль Делёз о Ницше
  
Когда Ницше плакал
  
Другие философы:
   
Шопенгауэр  мысли
 
Афоризмы мудрости
     

 Ницше Фридрих: мысли и изречения: Всякое начало опасно 

 
 Читай текст книги Фридриха Ницше - Человеческое слишком человеческое
 
161
Юность и критика. — Критиковать книгу — для юношей это значит всего лишь не подпускать к себе ни одной её продуктивной мысли, защищаясь руками и ногами. Юноши живут в состоянии самообороны от всего нового, чего они не могут полюбить целиком и полностью, и при этом всякий раз, как только у них есть такая возможность, совершают ненужное преступление.

162

Эффект количества. — Величайший парадокс в истории поэтического искусства заключается в том, что во всём составлявшем славу древних поэтов иной поэт может быть варваром, то есть полным изъянов и кривым с головы до пят, и всё-таки остаётся величайшим поэтом. Ведь так дело и обстоит с Шекспиром, который в сравнении с Софоклом подобен руднику, ломящемуся от золота, свинца и гальки, тогда как тот — не просто золото, а золото благороднейших очертаний, почти заставляющих забыть о его ценности как металла. Но количество в своих высших проявлениях действует как качество — и это идёт Шекспиру на пользу.

163

Всякое начало опасно. — У поэтов есть выбор: либо поднимать чувство со ступени на ступень и, наконец, вознести его очень высоко — либо попытать счастья в атаке и сразу же со всею силой потянуть за верёвку колокола. В том и другом есть свои опасности: в первом случае слушатели, возможно, сбегут от него от скуки, во втором — от ужаса.

164

В пользу критиков. — Насекомые кусаются — не из злобы, а потому, что тоже хотят жить: то же и наши критики; им нужна наша кровь, а не боль.

165

Успех сентенций. — Люди неопытные всегда думают, будто если какая-то сентенция сразу понятна им благодаря простоте своей истины, то, значит, она старая и известная, и при этом косятся на их авторов, словно те хотят похитить общее достояние: зато они восхищаются солёным полуправдам, давая знать об этом автору. А уж тот умеет оценить такой намёк и без труда угадывает, где у него всё вышло хорошо, а где плохо.

166

Жажда победы. — Если художник во всём, что бы он ни делал, работает сверх своих сил, то в конце концов увлечёт за собою толпу зрелищем тяжкой борьбы: ведь успех не всегда приносит сама победа — подчас его даёт уже одна только жажда победы.

167

Sibi scribere[64]. — Автор благоразумный пишет не для иных каких потомков, а для своих собственных, иными словами, для своей старости, чтобы получать от себя удовольствие даже в этом возрасте.

168

Похвала сентенции. — Хорошая сентенция — для зубов времени материал слишком твёрдый, не дающийся и тысячелетиям, хотя служит питанием всем эпохам: поэтому она — великий парадокс в литературе, непреходящее среди перемен, всегда высоко ценимая пища, словно соль, и, подобно ей, никогда не приедается.

169

Второсортная потребность в искусстве. — У народа, конечно, есть нечто такое, что можно назвать потребностью в искусстве, но удовлетворять её следует скупо и дёшево. В сущности, для этого достаточно упадка искусства: необходимо честно в этом себе признаться. Надо подумать, к примеру, хотя бы только о том, в каких мелодиях и песнях находят нынче свою великую отраду наиболее энергичные, неиспорченные, чистые душой слои нашего населения, надо пожить среди пастухов, горцев-крестьян, крестьян вообще, охотников, солдат, моряков, — и дать себе ответ. А разве самую плохую музыку, какую вообще производят в наши дни, любят, даже лелеют, не в глубокой провинции, и именно в домах, где угнездилась старинная бюргерская добродетель? Кто в применении к народу, как он есть, говорит о глубокой потребности, о неудовлетворённой жажде искусства, тот мелет вздор или врёт. Давайте будем честными! — Высокая потребность в искусстве есть сейчас лишь у людей, составляющих исключение, — ведь искусство в целом снова идёт на спад, а человеческие способности и надежды на некоторый срок вложены в другие вещи. — Помимо этого, и притом вне народа, в высоких и высших слоях общества, существует ещё, правда, некоторая более широкая и ёмкая потребность в искусстве, но она второсортна: тут намечается что-то вроде эстетического сообщества, принимающего её всерьёз. Но присмотримся к составляющим его элементам! Это в общем утончённого склада неудовлетворённые люди, не находящие в себе подлинной радости: образованные, которые стали свободными недостаточно для того, чтобы отречься от утешений религии, но находят её елей не слишком благоуханным; наполовину облагородившиеся, которые слишком слабы, чтобы перечеркнуть главный изъян своей жизни или губительные склонности своего характера, совершив героический поворот к лучшему либо отказ; высоко одарённые, ощущающие себя слишком благородными, чтобы приносить пользу скромной деятельностью, и слишком вялые для большой и самоотверженной работы; девушки, которые не умеют найти для себя удовлетворительный круг обязанностей; женщины, которые связали себя легкомысленным или неестественным браком, но не чувствуют себя достаточно связанными им; учёные, врачи, купцы, служащие, которые преждевременно отдались конкретному делу, так и не дав в себе ходу полноте своих способностей, но зато с занозою в душе всё-таки добросовестно выполняющие свою работу; и, наконец, все неполноценные художники — все они сейчас испытывают всё ещё подлинную потребность в искусстве! А чего они так страстно хотят от искусства? Оно должно на несколько часов или мгновений отогнать от них недовольство и скуку, наполовину нечистую совесть и насколько можно придать основному пороку их жизни и характера величественный смысл порочности мировых судеб — совсем не так, как греки, видевшие в своём искусстве излияние и бьющую через край полноту собственного благополучия и здоровья и любившие ещё раз увидеть своё совершенство вне себя: их вело к искусству наслаждение собою, а наших современников приводит к нему недовольство собой.

170

Немцы в театре. — Первостепенным театральным талантом у немцев был Коцебу; он составлял одно нерасторжимое целое со своими немцами — немцами и из высшего общества, и из среднего сословия, и современники имели полное право всерьёз говорить о нём: «Мы им живём, им дышим и без него жить не можем». Тут не было ничего навязанного, усвоенного, всунутого в рот и в глотку: всё, чего он хотел и что он делал, зрители понимали — мало того, и до сего дня честный театральный успех на немецких сценах принадлежит стыдливым или бесстыжим наследникам приёмов и эффектов Коцебу, и притом в той степени, в какой комедия ещё кое-как процветает; отсюда следует, что многое от тогдашнего немецкого духа всё ещё продолжает жить, главным образом вне больших городов. Добродушные, не знающие удержу в мелких удовольствиях, легко проливающие слёзы, рассчитывающие хотя бы в театре избавиться от врождённой трезвости, основанной на строжайшем чувстве долга, и проявить там улыбчивую, даже смеющуюся терпимость, смешивающие и сплавляющие воедино доброту и сострадание — а это и есть самая суть немецкой сентиментальности, — чувствующие себя на седьмом небе от счастья при виде прекрасного, великодушного поступка, а в остальном пресмыкающиеся перед властью, завидующие друг другу, но в глубине души довольствующиеся собой — вот такими они были, таким был он. — Вторым театральным талантом был Шиллер: он открыл класс слушателей, которых до той поры в расчёт не брали; он обнаружил их среди представителей незрелого возраста — среди немецких девушек и юношей. Своей драматургией он пошёл навстречу их более высоким, более благородным, более бурным, хотя и более смутным порывам, их наслаждению звоном нравственных слов (обыкновенно пропадающему после тридцати) и в силу пылкости и пристрастности, присущих этому возрасту, добился успеха, постепенно к его выгоде распространившегося и на более зрелые возрасты: Шиллер в целом омолодил немцев. — Гёте во всех отношениях стоял над немцами, стоит над ними и до сей поры: он никогда к ним не принадлежал. Да и мог ли целый народ дорасти до гётевской духовности в ощущении внутреннего благополучия и благожелательности! Как Бетховен творил музыку над головами немцев, как Шопенгауэр философствовал над их головами, так же и Гёте сочинял своего «Тассо», свою «Ифигению» над головами немцев. За ним следовал очень узкий круг высокообразованных людей, воспитанных древностью, жизнью и путешествиями, переросших немецкий характер: да он и сам не хотел, чтобы было иначе. — Когда затем романтики учредили свой сознательный культ Гёте, когда их изумительная ловкость в запихивании в глотку перешла потом к ученикам Гегеля, подлинным воспитателям немцев этого столетия, когда пробуждающееся национальное честолюбие сыграло на руку и к славе немецких поэтов, а истинный показатель того, может ли народ честно любоваться чем-то, неумолимо подчинился суждению отдельных людей и названному национальному честолюбию — иными словами, когда люди ощутили обязанность любоваться, — тогда и появилась на свет та лживость и поддельность немецкого образования, которая устыдилась Коцебу, которая вывела на сцену Софокла, Кальдерона и даже продолжение гётевского «Фауста» и которая из-за своего обложенного языка, своего испорченного желудка в конце концов уже не знает, что ей по вкусу, а что вызывает скуку. — Блаженны те, у кого есть вкус, хотя бы даже и плохой вкус! — А благодаря уже одному этому свойству можно стать не только блаженным, но и мудрым: поэтому греки, знавшие толк в подобных вещах, называли мудреца словом, которое означает человека со вкусом, а мудрость, как художественную, так и познавательную, именовали просто «вкусом» (sophia{109}).

171

Музыка как поздний плод всякой культуры. — Из всех искусств, имеющих обыкновение всякий раз вырастать на определённой культурной почве, при определённых социальных и политических условиях, музыка является на свет последним из всех растений, в осеннюю пору, в пору увядания относящейся к ней культуры: в это время обычно уже становятся заметными первые предвестия и признаки новой весны; мало того, иногда музыка звучит в удивлённом и новом мире, как язык исчезнувшей эпохи, доходя до неё с запозданием. Душа христианского средневековья зазвучала в полную силу лишь в искусстве нидерландских композиторов: их музыка-зодчество — посмертно рождённая, но настоящая и полноправная сестра готики. Лишь в музыке Генделя отозвалась лучшая часть духа Лютера и родственных ему душ, великая иудейско-героическая тенденция, создавшая всё реформаторское движение. Лишь Моцарт вернул эпохе Людовика Четырнадцатого, искусству Расина и Клода Лоррена сдачу звучащим золотом. Лишь в музыке Бетховена и Россини допелось до конца восемнадцатое столетие, столетие горячечного мечтательства, разбитых идеалов и мимолётной удачи. Поэтому иной любитель чувствительных сравнений сказал бы, что всякая по-настоящему значительная музыка — это лебединая песнь. — Музыка — вовсе не всеобщий, вневременный язык, как часто утверждали к её чести; нет, она точно соответствует мере чувства, теплоты и времени, которую в качестве внутреннего закона несёт в себе совершенно определённая, отдельная, ограниченная в пространстве и времени культура: музыка Палестрины была бы абсолютно недоступна грекам, а Палестрина, в свой черёд, ничего не услышал бы в музыке Россини. — Вполне вероятно, что за короткий срок станет непонятной и наша новейшая немецкая музыка, хоть она и властвует, и властолюбива: ведь возникла-то она из недр культуры, обречённой на скорое исчезновение; её почва — тот период реакции и реставрации, когда, разливая над Европой смешанный аромат, расцвета достигли как известный католицизм чувства, так и наслаждение всем, что связано с почвеннически-национальным характером и исконной сущностью: оба направления чувства, воспринятые в их максимальной интенсивности и доведённые до самых последних границ, в конце концов зазвучали в искусстве Вагнера. Приверженность Вагнера стародавним отечественным сказаниям, его облагораживающее самовластие среди их столь чуждых богов и героев — каковые на самом деле суть никому не подвластные хищники с приступами глубокомыслия, великодушия и пресыщенности жизнью, — наделение новой жизнью этих фигур, которым он придал ещё одно качество, христианско-средневековую жажду экстатической чувственности и бесчувствия, всё вагнеровское творчество в области сюжетов, душ, действующих лиц и слов ясно выражают и дух его музыки, если та, как и всякая музыка, не может говорить о себе совершенно недвусмысленно: этот дух предводительствует самым последним походом войны и реакции против духа просвещения, которым веяло из прошлого столетия на нынешнее, равно как и против наднациональных идей французской революционной горячки и англо-американской трезвости в перестройке государства и общества. — Но разве не очевидно, что круги мыслей и ощущений, здесь — у Вагнера и его поклонников — кажущиеся ещё оттеснёнными, уже давно снова обрели могущество и что этот запоздалый музыкальный протест против них направлен, как правило, в уши тем, кто предпочитает иные, противоположные звучания? И что в один прекрасный день это чудесное и высокое искусство внезапно может сделаться совершенно непонятным и обрасти паутиной и забвением? — Относительно такого положения дел нельзя давать сбивать себя с толку тем мимолётным колебаниям, которые предстают как реакция внутри реакции, как временное падение гребня волны посреди всеобщего волнения; и нынешнее десятилетие национальных войн, ультрамонтанного мученичества{110}, страхов по поводу социализма может, в качестве одного из своих утончённых последствий, облечь внезапной славой и названное искусство — отнюдь не гарантируя этим, что «будущее за ним» или даже что у него вообще есть какое-нибудь будущее. — Неотъемлемая черта музыки — то, что плоды её великих урожайных сезонов культуры рано становятся несъедобными и портятся быстрее, чем плоды изобразительного искусства, не говоря уж о тех, что выросли на древе познания: среди всех произведений человеческого художественного чутья именно мысли — произведения наиболее долговечные и стойкие.

172

Поэты — уже не учители. — Как ни странно это прозвучит в наше время, но жили на свете поэты и художники, чьи души были выше страстей, их судорог и экстазов, а потому наслаждались более опрятными сюжетами, более достойными людьми, более тонкими завязками и развязками. Если нынешние великие художники по большей части — люди, расковывающие волю, и подчас именно поэтому освободители жизни, те были укротителями воли, они преображали животное, творили человека и вообще придавали жизни форму, пересоздавали её, вели её всё выше: нынешние же славятся тем, что распрягают, снимают путы, разбивают вдребезги. — Греки самой древней поры требовали от художника, чтобы он был учителем взрослых: а разве не пришлось бы теперешнему поэту устыдиться, если бы этого потребовали от него, который не был хорошим учителем для себя и потому не сделал из себя хорошую поэму, прекрасный образ, а в лучшем случае стал робкой, привлекательной кучей развалин храма, но в то же время логовищем страстей, поросшим цветами, терновником, ядовитыми травами, обитаемым и посещаемым змеями, червями, пауками и птицами, — предметом для печальных раздумий о том, почему сегодня всё самое благородное и ценное обречено сразу вырастать в виде руины, без прошлой и будущей цельности? —

173

При взгляде вперёд и назад. — Искусство, каким оно излучается от Гомера, Софокла, Феокрита, Кальдерона, Расина, Гёте, как сверхполнота мудрого и гармоничного образа жизни, вот верное мерило, которым мы в конце концов научаемся пользоваться, сами став мудрее и гармоничнее, — в отличие от того варварского, хотя пока столь восхитительного извержения всего горячечного и беспорядочного из необузданного, хаотического состояния души, прежде, в юношеском возрасте, принимавшегося нами за искусство. И всё же само собой понятно, что искусство, несущее в себе экстравагантность, возбуждённость, протест против всего упорядоченного, однообразного, простого, логичного, — это в определённом возрасте необходимая потребность, которую художники обязаны удовлетворять, чтобы психика в этом возрасте не находила себе разрядку на ином пути — во всякого рода бесчинстве и безобразии. Поэтому в таком искусстве восхитительного беспорядка нуждаются юноши, какими они обыкновенно бывают, — полные сил и внутреннего брожения, для которых нет горшей муки, чем скука, — нуждаются женщины, лишённые хорошей, дающей пищу для души работы: тем больше их терзает жгучая тоска по удовлетворённости без перемен, по счастью без дурмана и хмеля.

174

Против искусства произведений искусства. — Искусство должно прежде всего и в первую очередь делать жизнь более красивой, а, значит, делать нас самих сносными, а лучше приятными для других: выполняя эту задачу, оно смягчает нас, держит в узде, создаёт формы общения, обуздывает невоспитанных законом приличия, опрятности, учтивости, умения говорить и молчать в нужное время. Кроме того, искусство должно прикрывать или перетолковывать всё безобразное, то мучительное, отпугивающее, отвратительное, что, несмотря на все усилия, всё снова прорывается наружу в силу особенностей человеческой природы: оно должно это делать главным образом в виду страстей, душевных терзаний и страхов, позволяя значительному проглядывать сквозь неизбежно или непреодолимо отвратительное. В сравнении с этой великой, даже величайшей задачей искусства так называемое «собственно» искусство, представленное произведениями искусства, — всего лишь придаток: человек, ощущающий в себе избыток таких облагораживающих, прикрывающих и перетолковывающих способностей, в конце концов попытается найти разрядку для этого избытка и в произведениях искусства; то же, при особых условиях, делают и целые народы. — Но в наши дни искусство обычно начинает с конца, оно хватает себя за хвост и думает, будто искусство произведений искусства и есть нечто настоящее, а на его основе жизнь должна улучшиться и преобразиться. А мы-то, глупцы! Если мы начинаем трапезу с десерта, жадно поглощая одну сладость за другой, то разве удивительно, что мы портим себе желудок и даже аппетит для хорошей, укрепляющей, питательной трапезы, к которой нас приглашает искусство!

175

Дальнейшее существование искусства. — За счёт чего, в сущности, искусство произведений искусства продолжает нынче своё существование? За счёт того, что большинство тех, у кого есть досуг — а ведь такое искусство существует только для них, — не знают, что делать со своим временем без музыки, посещения театров и галерей, без чтения романов и стихов. А если, предположим, не давать им удовлетворять эту потребность, то либо они перестали бы так жадно стремиться к досугу, и богачи куда реже вызывали бы зависть своим видом — большой плюс для общественной стабильности; либо у них был бы досуг, но они стали бы учиться размышлять — в той мере, в какой можно научиться и разучиться, — к примеру, о своей работе, о своих связях, об удовольствиях, которые они могут доставить; все люди, за исключением художников, в обоих случаях от этого не прогадали бы. — Есть, конечно, иные полные сил и мыслящие читатели, которые смогли бы выдвинуть тут сильное возражение. Ну а читателям неповоротливым и злонамеренным надо уж всё-таки сказать, что здесь, да и довольно часто в этой книге вообще, автору важны как раз возраженья, и что надо читать в книге много такого, чего в ней как раз и не написано.

176

Рупор богов. — Поэты высказывают общие мнения высшего порядка, имеющие хождение в народе; они — его рупоры и флейты, но высказывают они их, в силу применения метра и всех других художественных приёмов, так, что народ воспринимает их как нечто совершенно новое и дивное, и вполне серьёзно думает о поэтах, будто те — рупоры богов. Мало того, в пылу творчества и сами поэты забывают, откуда почерпнули всю свою духовную премудрость, — от отца и матери, от учителей и из книг всякого рода, на улице, а особенно от священников; собственное искусство вводит их в заблуждение, и они, в минуты душевной простоты, действительно мнят, будто их устами вещает какой-то бог, будто они творят в состоянии религиозного озарения: а на самом-то деле они говорят лишь то, чему научились, народную мудрость и народную глупость вперемешку. Итак: в той мере, в какой поэт и впрямь являет собою vox populi[65], его считают vox dei[66].

177

Чего хочет и не может всякое искусство. — Самая трудная и высшая задача художника — изображение неизменного, самодовлеющего, высокого, простого, абсолютно равнодушного к конкретным прелестям; поэтому те художники, что послабее, избегают высочайших образов нравственного совершенства прямо-таки как нехудожественных тем и дискредитируют их, ведь один только вид этих плодов совершенно невыносим для их честолюбия: они видят их блеск из самых нижних веток искусства, но у них нет приставной лестницы, мужества и хватки, чтобы рискнуть забираться так высоко. Какой-нибудь новый Фидий как поэт сам по себе вполне возможен, но, принимая во внимание силы наших дней, чуть ли не только в том смысле слова, в каком говорят, что для Бога нет ничего невозможного. Ведь уже одно желание быть каким-нибудь Клодом Лорреном в поэзии выглядит нынче нескромностью, как бы сильно сердце этого ни жаждало. — До сих пор ни одному художнику не было по силам изобразить высшего человека, то есть наиболее простого и в то же время наиболее цельного; может быть, из всех живших доселе людей только грекам, создавшим идеал Афины, довелось бросить на него самый глубокий взгляд.

178

Искусство и реставрация. — Попятные движения в истории, так называемые периоды реставрации, пытающиеся дать новую жизнь духовному и социальному состоянию, непосредственно предшествовавшему только что пройденному, которым, кажется, и впрямь удаётся на короткий срок воскресить мёртвых, обладают прелестью трогательного воспоминания, страстной тоски по почти уже утраченному, торопливого прижимания к груди минутного счастья. В силу этой странной концентрации настроения искусство и поэзия находят для себя естественную почву как раз в таких ускользающих, почти баснословных временах — так самые деликатные и редкостные цветы растут на самых крутых горных склонах. — Итак, иногда бывают хорошие художники, которых незаметно тянет к реставраторскому образу мыслей в политической и общественной сфере, — для него они на свой страх и риск готовят у себя тихие уголки и садики: там они собирают вокруг себя человеческие реликты родной для них исторической эпохи и играют на своих струнах исключительно для мёртвых, полумёртвых и смертельно уставших — возможно, с упомянутым результатом краткосрочного воскрешения мёртвых.

179

Счастье эпохи. — Нашу эпоху следует провозгласить счастливой в двух отношениях. В отношении прошлого мы вкушаем все культуры и их плоды, впускаем в себя благороднейшую кровь всех эпох, мы ещё находимся достаточно близко от сил, из недр которых они родились, чтобы на время подчиниться им с наслаждением и ужасом: а прежние культуры были в состоянии наслаждаться лишь самими собою и не выглядывали за свои края — они, напротив, были как бы накрыты колпаком большего или меньшего размера: он, правда, излучал на них свет, но был совершенно непроницаем для взглядов вовне. В отношении будущего перед нами впервые в истории раскрываются необозримые перспективы человечески-экуменических, охватывающих всю населённую Землю целей. В то же время мы чувствуем, что способны без высокомерия и сами справиться с этой новой задачей, не нуждаясь в сверхъестественной поддержке; пусть наше предприятие окончится чем угодно, пусть мы переоценили свои силы — в любом случае нет никого, кому мы были бы обязаны отчётом, кроме нас самих: отныне человечество может уверенно делать с собою всё, что захочет. — Правда, существуют особого сорта люди-пчёлы, знающие толк в том, как всегда высасывать из цветочных чашечек всех вещей только самое горькое и неприятное на вкус; но ведь во всех вещах и впрямь содержится и кое-что отнюдь не медовое. Пусть такие люди на свой лад чувствуют изображённое здесь счастье нашей эпохи, летая над нею, и продолжают работу над своим ульем недовольства.

180

Видение. — Уроки и часы самостоятельных занятий для взрослых, созревших и полностью зрелых, на которые ходит каждый, ежедневно, без принуждения, а просто повинуясь заповеди обычая; церкви как самые достойные и насыщенные памятью места для этого; словно бы каждодневные торжественные празднования достигнутого и достижимого достоинства человеческого разума; какие-то более новые и полные расцвет и отцветание идеала учителя, идеала, в котором слились воедино духовник, художник и врач, знаток и мудрец, так же как их отдельные достоинства должны проявиться в качестве общего достоинства и в самом учении, в его преподавании, в его методике, — вот какое видение встаёт у меня перед глазами всё снова и снова, и я твёрдо уверен в том, что оно подняло краешек покрывала с будущего.

181

Воспитание как искривление. — Неимоверная ненадёжность всего учебного дела, в силу которой у каждого взрослого в наши дни остаётся чувство, что его единственным воспитателем был случай, — и если педагогические методы и цели подобны флюгеру, то это объясняется тем, что самые древние и самые новые силы культуры хотят нынче быть больше услышанными, чем понятыми, словно в первобытном народном собрании, и своим голосом, своими воплями любой ценою доказать, что они ещё существуют либо что они уже существуют. Такой бессмысленный шум сначала оглушает бедных учителей и воспитателей, потом заставляет их говорить тише и, наконец, совсем умолкнуть, терпеливо снося всё, как, в свой черёд, сейчас они заставляют терпеливо сносить всё своих воспитанников. Они и сами не воспитаны — так как же им воспитывать других? Они и сами совсем не похожи на прямые, мощные, полные соков стволы: поэтому тот, кто захочет к ним прислониться, будет непременно гнуться и искривляться, а напоследок окажется искривлённым и скрюченным.

182

Философы и художники эпохи. — Распутность и хладнокровие, пожар страстей, охлаждение сердца — такую отвратительную мешанину можно обнаружить в картине современного высшего общества Европы. Тут художникам кажется, что они уже сделают много, если рядом с пожаром страстей своим искусством заставят пылать и пожар сердца: таков же удел и философов, если, нося в своей груди холодное сердце, то же, что и у эпохи, они своими мироотрицающими выводами охлаждают жар страстей в себе и в этом самом обществе.

183

Не быть солдатом культуры без необходимости. — Наконец, наконец-то мы учимся понимать то, незнание чего приносит человеку так много неприятностей в юные годы: что сначала надо делать что-то прекрасное, а уж потом допытываться, что такое прекрасное, где бы и под какими именами оно ни встречалось; что нужно без колебаний избегать всего скверного и посредственного, не борясь с ним, и что одно только сомнение в добротности дела — а оно при тренированном вкусе возникает скоро — может служить для нас аргументом против него и поводом совершенно от него уклоняться, — рискуя при этом иной раз и ошибиться, спутать трудно различимую добротность со скверным и несовершенным. Кто не может ничего лучшего, должен наброситься на все скверны мира, как солдат культуры. Но если он захочет взяться за оружие и тревогами, ночными бдениями и зловещими сновидениями обратить мир своей профессии и дома в тревожное безмирие, то пропадёт его способность кормить и учить.

184

Как следует излагать естественную историю. — Естественную историю как историю войны и победы нравственно-умственной силы в походе против страхов, фантазий, косности, суеверий, глупости следовало бы излагать так, чтобы каждый слушатель неудержимо стремился к умственному и телесному здоровью и цветению, к радостному чувству, что он наследник и продолжатель человеческого начала в человеке, и к потребности совершать всё более благородные дела. Она ещё не обрела своего верного языка, ведь созидающие язык и красноречивые люди искусства — а здесь-то они и нужны — не избавились от закоренелого недоверия к ней и прежде всего не желают основательно учиться у неё. Правда, надо признать за англичанами, что в своих учебниках естествознания для низших слоёв населения они сделали достойный восхищения шаг в направлении указанного идеала: но ведь в этом участвуют и их самые отборные учёные — натуры цельные, полные и наполняющие, — а не посредственные исследователи, как у нас.

185

Гениальность человечества. — Если гениальность, согласно замечанию Шопенгауэра, заключается в связном и живом воспоминании о пережитом собственном опыте, то, вероятно, в стремлении к познанию всей прошедшей истории — которое всё резче отделяет новое время от всех предшествующих эпох и впервые снесло древние стены, стоявшие между природой и духом, человеком и животным, моралью и физикой — можно распознать стремление к гениальности человечества в целом. История, продуманная до конца, была бы космическим самосознанием.

186

Культ культуры. — Великим умам присущи отталкивающие слишком человеческие свойства, проявляющиеся в их характере, их слепых пятнах, их неверных оценках, их необузданных страстях — они даны им для того, чтобы мало-помалу, путём недоверия, которое вызывают эти качества, ограничивать их мощное, легко становящееся слишком мощным воздействие. Ведь система всего того, в чём человечество нуждается для своего дальнейшего существования, столь всеобъемлюща и требует столь многообразных и многочисленных сил, что за всякое одностороннее предпочтение, будь то предпочтение науки, государства, искусства или торговли, к которому его толкают эти личности, человечеству как целому приходится платить слишком большую пеню. Величайшим проклятьем культуры всегда было преклонение перед людьми: в таком смысле можно даже почувствовать что-то верное в изречении Моисеева закона, которое запрещает поклоняться другим богам, кроме Бога. — Культу гениев и властной силы в качестве дополнения и лекарства всегда нужно приводить на помощь культ культуры, который способен даровать разумное достоинство и грубому, невзрачному, низменному, непризнанному, слабому, несовершенному, однобокому, половинчатому, неверному, мнимому, даже злому и ужасающему, и согласиться с тем, что всё это необходимо; ведь гармония и мелодия всего человеческого, достигнутые удивительными трудами и счастливыми случаями — работа циклопов и муравьёв в не меньшей степени, чем гениев, — не должны быть утрачены: и разве можем мы тут обойтись без общего, глубокого, часто жуткого басового голоса, без которого никакая мелодия не может быть мелодией?

187

Древний мир и радость. — Люди древнего мира умели радоваться лучше: а мы — мы умеем меньше печалиться; первые, вооружившись всеми своими богатыми запасами проницательности и мысли, постоянно изыскивали новые причины, чтобы чувствовать себя хорошо и отмечать праздники: мы же тратим весь свой ум на решение задач, нацеленных скорее на безбольное существование, на устранение источников неудовольствия. Древние старались забыть моменты страдания в своей жизни или как-то повернуть чувство в сторону приятного: стало быть, они искали в этом паллиативной помощи, в то время как мы берёмся за причины страданий и в целом предпочитаем действовать профилактически. — Может быть, мы лишь закладываем фундамент, на котором грядущие поколения вновь отстроят храм радости.

188

Музы как лгуньи. — «Мы знаем толк в том, как говорить много лжи» — так некогда пели Музы, когда предстали перед Гесиодом.{111} Посмотрев однажды на художников как на обманщиков, можно прийти к важным открытиям.

189

Насколько парадоксальным может быть Гомер. — Есть ли на свете что-нибудь более отважное, жуткое, невероятное, что, подобно зимнему солнцу, бросает свои лучи на человеческую судьбу, чем мысль, которую можно найти у Гомера:



Боги назначили эту судьбу им и выпряли гибель

Людям, чтоб песнями стали они и для дальних потомков.{112}

Значит, мы страдаем и гибнем, чтобы у поэтов не было недостатка в сюжетах, — и устраивают это именно так боги Гомера, которым, казалось бы, было важно увеселение грядущих поколений, но совсем не было дела до нас, нынешних. — И как только подобные мысли могли прийти в голову греку!

190

Оправдание существования постфактум. — Иные мысли пришли в мир как заблуждения и вымыслы, но стали истинами, потому что задним числом люди снабдили их реальным субстратом.

191

Необходимость про и контра. — Кто не понял, что всякого великого человека следует не только поощрять, но и бороться с ним — ради общего благополучия, тот, конечно, всё ещё большой ребёнок — или сам великий человек.

192

Несправедливость гения. — Наиболее несправедливо гений относится к другим гениям, если они — его современники: во-первых, он думает, что ему они не нужны, а потому рассматривает их как ненужных вообще, ведь без них он есть то, что он есть; во-вторых, их влияние уничтожает эффективность его электрического тока: по этой причине он считает их прямо-таки пагубными.

193

Самая злая судьба пророка. — Он двадцать лет работал над тем, чтобы обратить в свою веру современников, — и наконец это ему удалось; но меж тем это же удалось и его противникам: потому что веру в себя он успел потерять.

194

Три мыслителя, подобных пауку. — В любой философской секте три мыслителя сменяют друг друга в такой последовательности: первый выделяет из себя соки и семя, второй вытягивает их в нити и плетёт хитроумную сеть, третий подкарауливает с этой сетью жертв, которые в ней запутываются, и хочет жить за счёт философии.

195

Кое-что об общении с авторами. — Схватить автора за нос — столь же скверный способ общаться с ним, как и схватить его за рога, — ведь у каждого автора есть свои рога.

196

Два коня в упряжке. — Неясное мышление и горячечное фантазёрство чувства столь же часто бывают связаны с беззастенчивым стремлением любыми способами пробиться в жизни наверх, считаться только с собой, как искреннее желание помочь, доброжелательство и благосклонность — с инстинктивным влечением к ясности и опрятности мышления, к умеренности и сдержанности чувства.

197

Связующее и разделяющее. — Разве не в уме заключено то, что связует людей, — взаимопонимание по поводу общей пользы и общего вреда, а в душе — то, что их разделяет, — слепой выбор и нашаривание в любви и ненависти, предпочтение одного за счёт всех и возникающее отсюда презрение к всеобщей пользе?

198

Стрелки и мыслители. — Есть на свете курьёзные стрелки — хотя они не поражают цель, но покидают стрельбище с тайной гордостью за то, что их пуля всё-таки залетела далеко (конечно, за цель) или за то, что они попали пусть и не в цель, так во что-то другое. Есть и точно такие же мыслители.

199

С двух сторон. — Мы проявляем враждебность к духовным направлениям и движениям, если превосходим их или отвергаем их цели, либо если эти цели слишком высоки и неразличимы для наших глаз, то есть если они превосходят нас. Поэтому одну и ту же партию можно атаковать с двух сторон — сверху и снизу; и атакующие, руководимые общей ненавистью, нередко заключают между собою союз, более отвратительный, нежели всё то, что они ненавидят.

* * *
Вы читали текст из книги философа Фридриха Ницше "Человеческое, слишком человеческое". Эта книга, в которой Ницше восстал против религии, морали, нравственности и прежних ценностей человека. Фридрих Ницше идёт против идеалов, христианской культуры и метафизики. Скандальная слава Ницше, отвергающего общественные устои, устоявшиеся нравы и обычаи, начинается именно с книги «Человеческое, слишком...» (1878)
Текст книги приводится в нескольких переводах на русский (содержание слева)
Добавлен том второй, где приводятся "Мнения и Изречения" - в форме коротких афоризмов, мыслей и высказываний. Также, добавлена книга "Странник и его тень", которую переводчик посчитал частью "Человеческого..."
Философские цитаты Фридриха Ницше, его афоризмы, произведения и книги о философе - вы можете читать онлайн на этом сайте.

Надеемся, что эта книга откроет для вас новый мир...
Спасибо за чтение!  Фридрих Ницше - жив!
.................................................
© Copyright: Ницше Фридрих произведения и цитаты

 


 

   

 
   Читать онлайн книгу Фридриха Ницше - Человеческое слишком человеческое - полный текст книги - Friedrich Wilhelm Nietzsche.