на главную
 содержание:

том первый:
предисловие
1   раздел   1
2   раздел   2
3   раздел   3
4   раздел   4
5   раздел   5
6   раздел   6
7   раздел   7
8   раздел   8
9   раздел   9
послесловие
том второй: изречения:
1  изречения  1
2  изречения  2
3  изречения  3
4  изречения  4
5  изречения  5
6  изречения  6
7  изречения  7
8  изречения  8
9  изречения  9
10 изречения 10
странник и его тень:
1  странник  1
2  странник  2
3  странник  3
4  странник  4
5  странник  5
6  странник  6
7  странник  7
8  странник  8
9  странник  9
10 странник 10

 
Человеческое слишком:
другой перевод:
предисловие
первые последние вещи
история моральных чувств
религиозная жизнь
художники писатели
признаки культуры
человек в общении
женщина и дитя
государство
человек наедине
эпилог

 
Цитаты Фридриха Ницше:
 
Ф.Ницше     цитаты
 
Ф.Ницше    о любви
 
Ф.Ницше о женщинах
 
Ницше высказывания
  
Ницше  фразы мысли
 
Ницше мудрость зла

о патриотизме
 
Так говорил Заратустра:
 
предисловие
 
Заратустра  часть 1
 
Заратустра  часть 2
 
Заратустра  часть 3
 
Заратустра  часть 4
 
другой перевод:
 
Заратустра  часть 1
 
Заратустра  часть 2
 
Заратустра  часть 3
 
Заратустра  часть 4
 
другие произведения:
 
Антихрист
 
Ecce Homo
 
Сумерки идолов
 
Воля  к власти
 
По ту  сторону

К генеалогии
 
О философе:
 
Ницше жизнь философия
 
Ницше и его философия
 
Стефан Цвейг  о Ницше
 
Жиль Делёз о Ницше
  
Когда Ницше плакал
  
Другие философы:
   
Шопенгауэр  мысли
 
Афоризмы мудрости
     

 Ницше Фридрих: Странник и его тень: это говорит моя тень; слышу её, но поверить в это не могу 

 
 Читай текст книги Фридриха Ницше - Человеческое слишком человеческое
 
Второй раздел. Странник и его тень

Второе и последнее добавление к вышедшему ранее собранию мыслей «Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов» [К первому изданию 1880]

* * *
Тень: Давненько я тебя не слышала — вот и решила дать тебе повод поговорить.

Странник: Она говорит — но где? и кто это? Так и кажется, будто говорю я сам, только более тихим голосом.

Тень (выждав немного): А тебя разве не радует, что появился повод поговорить?

Странник: Богом клянусь — и всем, во что я не верю, — это говорит моя тень; слышу её, но поверить в это не могу.

Тень: А ты потерпи и больше об этом не раздумывай — через какой-нибудь час всё кончится.

Странник: Именно так я себе и представлял, когда в лесу под Пизой видел сначала двух, а потом пятерых верблюдов.

Тень: Славно, что оба мы так одинаково снисходительны друг к другу, когда у обоих ум одинаково за разум заходит: потому мы и в разговоре не станем друг на друга сердиться и сразу приставать с ножом к горлу, если чьи-то слова вдруг окажутся непонятны другому. А если кто-то не будет знать, что ответить, то достаточно сказать хотя бы что-нибудь: это справедливое условие, на котором я вообще веду разговор с человеком. И если беседа затягивается, то и самый мудрый успеет стать однажды дураком и трижды — простофилей.

Странник: Твоя скромность не льстит тому, кому высказана.

Тень: А я разве льстила?

Странник: Я-то думал, тень человека — это его тщеславие; а уж оно никогда не спросит, льстило ли оно.

Тень: Человеческое тщеславие, насколько мне известно, не осведомляется, как я делала это дважды, и о том, можно ли ему вступить в разговор: оно просто вступает в него.

Странник: Да, неучтиво я с тобой разговаривал, дражайшая моя тень: ведь я ещё ни словом не обмолвился о том, как рад тебя слышать, а не просто видеть. Так знай, я люблю тени, как люблю и свет. Тень не меньше, чем свет, нужна, чтобы лицо было красиво, речь — ясна, характер — добротен и стоек. Они друг другу не враги, напротив, они нежно держатся за руки, и если свет исчезает, то вслед за ним скрывается и тень.

Тень: И я ненавижу то же, что и ты, — ночь; я люблю людей, поскольку они — ученики света, и наслаждаюсь сиянием их глаз, когда они узнают новое и открывают, не уставая узнавать и открывать. Та тень, которую отбрасывают все вещи, когда на них падает солнечный луч познания, — это тоже я.

Странник: Кажется, я тебя понимаю, хотя сейчас ты и выразилась несколько призрачно. Но ты правду сказала: хорошие друзья там и сям обмениваются тёмными словами как знаками общего знания, которое должно остаться загадкой для любого постороннего. А мы с тобой хорошие друзья. Поэтому довольно предисловий! Несколько сотен вопросов давят мне на душу, а времени, отпущенного тебе на ответы, нам, может быть, и не хватит. Давай же посмотрим, насчёт чего мы с тобой сойдёмся со всей поспешностью и миролюбием.

Тень: Но ведь тени застенчивее людей: так не сообщай же никому о том, как мы с тобою говорили!

Странник: О том, как мы с тобою говорили? Да хранит меня небо от долгого плетения письменных бесед! Если бы Платон не так сильно увлекался хитросплетениями, его читатели сильнее увлекались бы Платоном. Беседа, восхитительная в жизни, будучи записанной и прочитанной, становится картиной со сплошь неверными перспективами: всё или слишком близко, или чересчур далеко. — Но вот о чём мы с тобой договоримся-то, мне можно будет сообщить?

Тень: На это я согласна, ведь все увидят тут только твои взгляды: о тени же никто и не подумает.

Странник: Ты, вероятно, ошибаешься, дружище! Покамест в моих взглядах видели скорее мою тень, а меня самого — нет.

Тень: Твою тень, а не свет?{134} Как это так?

Странник: Давай серьёзно, милый мой шут! Серьёзности потребует уже мой первый вопрос. —

1

О древе познания. — Правдоподобие, но не правда; свободоподобие, но не свобода — по этим двум плодам можно безошибочно отличить древо познания от древа жизни.

2

Разумность мироустройства. — Что мир не является воплощением некоей вечной разумности, можно окончательно доказать так: та часть мира, которую мы знаем — я имею в виду наш человеческий разум, — не слишком-то разумна. А если она не всегда и не всецело мудра и рациональна, то таков же и весь остальной мир; тут имеет силу вывод a minori ad majus, a parte ad totum[71], причём силу обязывающую.

3

«В начале было». — Возвеличивать самое начало — это остаточное метафизическое влечение, снова пускающее ростки при изучении истории и во что бы то ни стало велящее думать, будто в начале всех вещей всегда бывает что-то самое ценное и самое подлинное.

4

Мерило ценности истины. — Трудность восхождения — отнюдь не мерило высоты гор. А в науке должно быть не так! — говорят нам некоторые, желающие прослыть посвящёнными в неё, — как раз трудность достижения истины и должна быть решающей в определении её ценности! Эта сумасшедшая мораль отталкивается от мысли, что «истины» — не более чем физкультурные снаряды, с которыми нам пришлось честно упражняться до одури, — мораль для атлетов и силачей от ума.

5

Словоупотребление и реальность. — Существует деланое пренебрежение ко всем тем вещам, которые люди воспринимают на самом деле как важнейшие для себя, — ко всем насущнейшим вещам. К примеру, утверждают, что положение «человек ест лишь для того, чтобы жить» — это гнусная ложь, как и то, что зачатие — подлинная цель всякого сладострастия. И наоборот, почтение к «важнейшим вещам» почти никогда не бывает вполне непритворным: священники и метафизики, правда, хорошо приучили нас в этих сферах к лицемерно-преувеличивающему словоупотреблению, но не перенастроили чувство, которое эти важнейшие вещи воспринимает не такими важными, как те, презираемые насущнейшие вещи. — Плачевным следствием этого двойного лицемерия, однако, всегда бывает то, что эти насущнейшие вещи, к примеру, еда, жильё, одежда, половые сношения, не становятся объектом постоянного непредвзятого всеобщего обдумыванья и изменения, а, поскольку это считается унизительным, изымаются из сферы серьёзного интеллектуального и эстетического изучения; вот почему привычка и фривольность без труда берут верх над людьми легкомысленными, в особенности над неопытной молодёжью. А с другой стороны, наши постоянные прегрешения против простейших законов тела и ума приводят всех нас, и молодых и старых, к постыдной зависимости и неволе — я имею в виду ту, по сути, ненужную зависимость от врачей, учителей и духовников, гнёт которой и сейчас всё ещё лежит на всём обществе.

6

Земная бренность и её главная причина. — Куда ни глянешь, всюду видишь людей, которые всю жизнь ели яйца, не замечая, что продолговатые — самые вкусные, которые не знают, что гроза полезна для чрева, что ароматы благоухают сильнее в прохладном тихом воздухе, что чувство вкуса неодинаково в разных местах рта, что всякая трапеза, во время которой остро говорят или внимательно слушают, чинит вред желудку. Можно воротить нос от этих примеров нехватки наблюдательности, но тем больше причин сознаться в том, что большинство людей очень плохо видят, очень редко замечают наинасущнейшие вещи. А разве это должно быть безразлично? — Тогда подумаем о том, что из такой нехватки проистекают почти все телесные и душевные людские недуги: не знать, что нам полезно, а что вредно; быть неразборчивым и близоруким в мелочах повседневной жизни — в организации образа жизни, распорядка дня, времени и выборе партнёров для общенья, в работе и отдыхе, в приказывании и подчинении, в ощущении природы и искусства, в еде, сне и умственной деятельности — всё это то самое, что для столь многих превращает землю в «юдоль слёз». И пусть не говорят, что дело здесь, как и везде, в человеческом неразумии: напротив, разума тут более чем достаточно, просто он неверно ориентирован и искусственно отвращён от упомянутых насущнейших мелочей. Священники и учителя, а также утончённое властолюбие идеалистов любого сорта, и более грубых, и более возвышенных, уже ребёнку внушают, что важно что-то совсем другое: спасение души, государственная служба, содействие науке либо же престиж и собственность — как средства оказать услугу всему человечеству, а вот личные потребности, крупные и мелкие нужды человека в каждый час суток — это нечто презренное или безразличное. — Уже Сократ всеми силами ополчился против этого высокомерного пренебрежения всем человеческим в пользу человека{135} и любил, перефразируя выражение Гомера, напоминать о реальном круге и воплощении всех человеческих забот и раздумий: важно оно, и только оно, говорит он, — то, «что в твоём доме плохого ль, хорошего ль было»{136}.

7

Два средства утешения. — Эпикур, утолитель душ для поздней античности, обладал чудной проницательностью, которая в наши дни всё ещё очень редка и которая гласит, что для успокоения чувств совсем не нужно решать последние и самые острые теоретические вопросы. К примеру, ему достаточно было сказать тем, кого мучил «страх перед богами»: «Если боги и есть, они о нас не заботятся» — вместо того, чтобы бесплодно и издалека обсуждать последний вопрос о том, есть ли боги вообще. Такая позиция куда более удобна и сильна: отход на несколько шагов от слушателя заставляет его быть внимательней и благосклонней. Но как только слушатель собирается доказать противоположное — что боги о нас заботятся, — в какие только недоразумения и дебри не приходится забраться ему, бедолаге, совершенно самостоятельно, без всякого коварства со стороны собеседника, которому нужно проявлять немало гуманности и понимания, чтобы, наблюдая эту драму, скрывать своё сострадание! Наконец бедолагой овладевает отвращение, этот сильнейший довод против любого тезиса, отвращение к собственному утверждению: он успокаивается и уходит прочь в том же настроении, какое свойственно и чистому атеисту: «Да что мне за дело до этих богов! Чёрт бы их всех побрал!» — В других случаях, особенно когда душу слушателей омрачала какая-нибудь наполовину физическая, наполовину моральная гипотеза, он эту гипотезу не опровергал, а, напротив, признавал, что, должно быть, так оно и есть, но что для объяснения того же самого явления существует и ещё одна гипотеза, а потому, возможно, стоило бы подойти к делу как-то иначе. И в наши дни достаточно наличия нескольких гипотез, скажем, о происхождении угрызений совести, чтобы снять с души тень, которая с такой лёгкостью возникает от тяжких раздумий над одной-единственной умещающейся в поле зрения и потому чрезмерно переоценённой гипотезой. — Итак, тот, кто желает дать утешение людям в беде, злодеям, ипохондрикам, умирающим, пусть вспомнит о двух успокоительных приёмах Эпикура, применимых в решении столь многих проблем. В своей простейшей форме они звучали бы так: во-первых: если дело и обстоит так, то нас это не касается; во-вторых: может быть так, но может быть и иначе.

8

В ночи. — Спускается ночь — и мы начинаем иначе ощущать всё окружающее. Вот ветер, ходящий как бы запретными путями, шепчущий: он словно чего-то ищет, никак не находит и оттого сердится. Вот лампа, дающая тусклый красноватый свет, глядящая утомлённо, неохотно противостоящая ночи, нетерпеливая рабыня неспящего человека. Вот дыхание спящих с его жутким ритмом, к которому, кажется, подсвистывает свою мелодию какая-то неутихающая забота, — мы её не слышим, но когда вздымается грудь спящего, наше сердце стесняется, а когда грудь его падает, а дыхание замирает как бы в смертной тишине, мы говорим про себя: «Отдохни немного, несчастная, истерзанная душа!» — и всем живущим, чья жизнь так тяжела, мы желаем вечного покоя: ночь соблазняет к смерти. — Если бы у людей не было солнца и они боролись бы с ночью лунным светом и ламповым маслом, то что за философия окутала бы их своим покрывалом! Ведь уже слишком очевидно, что умственное и душевное существо человека в целом наполовину закрыто тьмой и отсутствием солнца, отуманивающим взор жизни.

9

Где возникло учение о свободе воли. — Необходимость распоряжается одним человеком в образе его страстей, другим — в виде привычки слушать и слушаться, третьим — как логика совести, четвёртым — как каприз и озорное удовольствие от интрижек. Но каждый из этих четверых ищет свободу своей воли как раз там, где каждый из них закабалён сильнее всего: это похоже на то, как если бы гусеница шелкопряда искала свободу своей воли как раз в плетении паутины. Отчего это так? Очевидно, оттого, что каждый считает себя свободным по большей части там, где сильнее всего его ощущение жизни, то есть, как уже сказано, то в страсти, то в долге, то в познании, то в озорстве. То, благодаря чему силён тот или иной человек, в чём его жизненные силы расширяются, всегда должно быть, как он непроизвольно думает, и стихией его свободы: зависимость и отупляющая скука, независимость и яркость жизни для него — неизбежно связанные друг с другом пары. — Жизненный опыт, полученный человеком в общественно-политической сфере, здесь ошибочно переносится на сферу последних метафизических вопросов: ведь в первой из них сильный человек — это свободный человек, а яркое ощущение радости и горя, взлёта надежд, отважного желания, могучей ненависти — неотъемлемые признаки людей властвующих и независимых, в то время как человек подчинённый, раб, живёт жизнью придавленной и тусклой. — Учение о свободе воли — изобретение господствующих сословий.

10

Не чувствовать новых цепей. — Покуда мы не чувствуем, что от чего-то зависим, мы и считаем себя независимыми: ложное заключение, показывающее, насколько горд и властолюбив человек. Ведь он думает об этом, будто при любых обстоятельствах заметит и распознает зависимость, как только начнёт её испытывать, считая за верное, что обыкновенно живёт в независимости и почувствует противоположное состояние сразу же, как только в виде исключения её потеряет. — А что, если верно как раз обратное: что он постоянно живёт в многообразной зависимости, но считает себя свободным, когда в силу укоренившейся привычки больше не чувствует, как давит на него цепь? Страдает же он от новых цепей: — обладать «свободной волей» значит на самом деле всего лишь не чувствовать новых цепей.

11

Свобода воли и обособление фактов. — Обычное наше неточное наблюдение воспринимает группу явлений как некоторое единство и называет её фактом: а между ним и другим фактом оно домысливает про себя некое пустое пространство — каждый факт оно обособляет. Но в действительности всё, что бы мы ни делали и ни узнавали, — вовсе не следствие фактов и пустых промежутков, а непрерывный поток. Так вот, вера в свободу воли несовместима именно с представлением о непрерывном, однородном, нераздельном и неделимом течении: она предполагает, что всякое отдельное действие обособленно и неделимо; это своего рода атомистика в области воления и познания. — Если мы неточно понимаем характеры, то так же поступаем и с фактами: мы говорим об одинаковых характерах, об одинаковых фактах, но ни того, ни другого не бывает. Но ведь хвалим-то мы и порицаем, исходя лишь из той ложной предпосылки, что существуют одинаковые факты, что виды фактов упорядочены по категориям и что такому порядку соответствует некоторая иерархия ценностей: иными словами, мы обособляем не только отдельные факты, но и группы мнимо одинаковых фактов (добрых, злых, сострадательных, завистливых поступков и т. д.), — и в обоих случаях впадаем в заблуждение. Термин и понятие — очевиднейшая причина того, что мы верим в эту обособленность групп фактов: мы не только обозначаем ими вещи, но думаем, будто изначально постигаем с их помощью суть этих вещей. Слова и понятия и сейчас постоянно соблазняют нас представлять себе вещи более простыми, чем они есть, обособленными друг от друга, неделимыми, существующими независимо друг от друга. В языке скрыта философская мифология, прорывающаяся из него всё снова, несмотря на всю предусмотрительность. Вера в свободу воли, то есть одинаковых фактов и обособленных фактов, в языке обретает своего неизменного евангелиста и заступника.

12

Фундаментальные заблуждения. — Человеку, чтобы чувствовать какое-либо душевное удовольствие или неудовольствие, необходимо впадать в одну из двух иллюзий: либо он верит в одинаковость некоторых фактов, некоторых ощущений — и тогда испытывает какое-либо душевное удовольствие или неудовольствие, сравнивая нынешние свои состояния с предшествующими и устанавливая их одинаковость или неодинаковость (зафиксированные всей его памятью); либо верит в свободу воли, думая: «Не надо мне было этого делать», «Это могло кончиться иначе», и тоже получает от этого удовольствие или неудовольствие. Человечество не возникло бы без этих заблуждений, участвующих во всяком душевном удовольствии или неудовольствии, — ведь исходным переживанием человечества было и остаётся то, что человек — свободное существо в мире несвободы, вечный чудотворец, что бы он ни делал, добро или зло, изумительное исключение, сверхживотное, почти бог, смысл творения, отсутствие которого попросту невозможно, ключ к загадке космоса, великий повелитель природы, попирающий её с презрением, существо, именующее свою историю мировой историей! — Vanitas vanitatum homo[72].

13

Сказать дважды. — Хорошо и правильно сразу же говорить об одной вещи надвое, давая ей левую и правую ногу. Истина, конечно, может стоять и на одной ноге, но с двумя ногами она может ходить и узнавать много нового.

14

Человек, комедиант мира. — Если бы в мире были существа поумнее человека, то они хотя бы могли насладиться юмором, заключённым в том, что человек считает себя конечным пунктом всего мироздания, а человечество по-настоящему довольствуется лишь мыслью о своей космической миссии. Если мир сотворил Бог, то человека он сотворил обезьяною Бога, как неизменный объект для увеселения в своих затяжных эонах. Тогда музыка сфер, звучащая вокруг Земли, — это, вероятно, издевательский смех всех остальных созданий, звучащий вокруг человека. Этот заскучавший бессмертный щекочет своё животное-любимчика болью, чтобы потешить себя его трагически-гордыми жестами и толкованиями своих страданий и вообще умственной изобретательностью самого тщеславного из созданий — будучи изобретателем этого изобретателя. Ведь тот, кто придумал человека для потехи, был умнее его, а заодно и больше наслаждался умом. — Но даже тут, где наша человечность вдруг собралась смириться по своей собственной воле, наше тщеславие играет с нами шутку, поскольку мы, люди, хотим быть чем-то вполне несравненным и восхитительным хотя бы в этом тщеславии. Наше уникальное место в мире! Ах, это дело в высшей степени невероятное. Астрономы, которым иногда в действительности становится доступным поле зрения далеко за пределами Земли, дают понять, что капля жизни в мире ничего не значит в общем существовании чудовищного океана становления и гибели, что в бессчётных созвездиях имеются те же условия возникновения жизни, что и на Земле, то есть очень многие, — и это, уж конечно, всего лишь горсточка в сравнении с бесконечно многими, никогда не имевшими ни малейших признаков жизни или давным-давно выздоровевшими от неё; что жизнь на каждом из этих созвездий в сравнении со сроком их существования есть миг, мгновенная вспышка, а между ними — долгие, долгие промежутки, то есть никак не цель и окончательный замысел их бытия. Может быть, муравьи в лесу так же охотно воображают себе, будто они — цель и замысел леса, как это делаем мы, почти невольно связывая в своей фантазии конец человечества с гибелью всей земли: мало того, мы ещё проявляем скромность, когда на этом и останавливаемся, не пытаясь дать распоряжение об общей гибели мира и богов, чтобы отметить ею поминки по последнему человеку. Даже самый хладнокровный астроном может представить себе Землю без жизни только в качестве сияющего и парящего в пространстве могильного холма для человечества.

15

Человеческая скромность. — Как мало удовольствия хватает большинству, чтобы находить жизнь хорошей, насколько же скромен человек!

16

В каких делах требуется безразличие. — Нет ничего более превратного, чем выжидать, пока наука не выведет когда-нибудь окончательное решение относительно начала и конца каждой вещи на свете, а покуда мыслить (и особенно верить) на традиционный лад — как это столь часто нам рекомендуют. Влечение, состоящее в желании иметь в этой сфере сплошь одни гарантии, есть остаточное религиозное влечение, не более того, — скрытая и лишь мнимо скептическая разновидность «метафизической потребности», спаренная с задней мыслью, что никаких перспектив получить эти окончательные гарантии ещё долгое время не будет, а до той поры «верующий» вправе не тревожиться обо всей этой сфере. Нам совсем не нужны эти гарантии относительно крайних пределов, чтобы вести полную и дельную человеческую жизнь, точно так же как не нужны они муравью, чтобы быть хорошим муравьём. Напротив, мы должны уяснить себе, откуда, собственно, берётся то фатально большое значение, какое мы так долго придавали этим вещам, а для этого нам нужна история моральных и религиозных чувств. Ведь упомянутые острейшие вопросы познания сделались для нас столь значительными и ужасными только благодаря воздействию этих чувств: такие понятия, как вина и кара (и притом вечная кара!), протащили в самые крайние области, куда ещё стремится проникнуть, но не проникает умственный взор, — и оказались в этом тем менее предусмотрительны, чем темнее были эти области. Люди издревле отчаянно фантазировали там, где невозможно установить ничего определённого, убеждая потомков с полной серьёзностью воспринимать свои фантазии как истину, напоследок козырнув отвратительным доводом: что вера обладает большею ценностью, нежели знание. Лишь теперь в отношении этих последних вопросов требуется не знание о вере, а равнодушие к вере и к мнимому знанию в этих областях! — Нам должно быть важнее всё другое, а не то, что доселе нам усердно преподносили как наиважнейшее — я имею в виду вопросы: «для чего существует человек?», «каков его удел после смерти?», «как ему примириться с Богом?» и другие подобные курьёзы. Столь же мало, как эти вопросы верующих, нас касаются и вопросы философов-догматиков, кем бы они ни были — идеалистами, материалистами или реалистами. Все они так и думают, как бы толкнуть нас к выбору в областях, где не нужны ни вера, ни знание; даже для самых отчаянных любителей познания полезнее, если всё, что можно исследовать, всё доступное разуму будет окружать источающее туманы, обманное болото, зона непроницаемого, постоянно текущего и неуловимого. Светлый и близкий, насущнейший мир знания неизменно растёт в ценности именно через сравнение с царством тьмы на краю земель знания. — Мы снова должны стать добрыми соседями насущнейшим вещам и не глядеть с таким презрением к ним, как прежде, поверх них, разинув рот, на облака и ночных чудищ. В лесах и пещерах, в болотистых местностях и под сумрачными небесами — там, как на ступенях культуры целых тысячелетий, человек жил слишком долго, и жил скудно. Там он научился презирать настоящее, соседнее, жизнь и себя самого — а мы, обитатели более светлых полей природы и духа, и до сих пор по наследству носим в своей крови частицу этого яда презрения ко всему насущному.

17

Глубокие объяснения. — Тот, кто даёт какому-то месту из автора «более глубокое объяснение», чем тот имел в виду, не разъясняет автора, а затемняет. Так, только ещё хуже, наши метафизики относятся к тексту природы. Ведь чтобы пристроить свои глубокие объяснения, они нередко сначала прилаживают текст для себя: иными словами, они его портят. В качестве курьёзного примера порчи текста и затемнения автора можно привести здесь мысли Шопенгауэра о беременности женщин. Признак постоянного наличия воли к жизни, говорит он, это соитие; признак света познания, снова присоединившегося к этой воле и оставляющего возможность спасения, причём света в высшей степени ясного, это возобновляющееся вочеловечение воли к жизни. Знак такого вочеловечения — беременность, которая поэтому и не скрывает себя, а даже с гордостью показывает, в то время как соитие прячется, словно преступник. Он утверждает, что всякая женщина, застигнутая при совокуплении, от стыда готова провалиться сквозь землю, но «свою беременность выставляет напоказ без малейших следов стыда, мало того, с какою-то гордостью»{137}. Прежде всего, это состояние не так-то легко выставлять напоказ больше, чем оно выставляется напоказ само; но поскольку, однако, Шопенгауэр подчёркивает как раз только преднамеренность этого выставления напоказ, то он готовит для себя текст, чтобы тот подходил к уже выбранному «объяснению». Кроме того, то, что он говорит об универсальности объясняемого феномена, неверно — ведь он ведёт речь о «всякой женщине»; но многие женщины, особенно те, что помоложе, в этом состоянии даже перед ближайшими родственниками часто страдают мучительной стыдливостью; и если женщины более зрелого и самого зрелого возраста, а особенно из низших слоёв народа, и впрямь гордятся таким состоянием, то они, видимо, дают этим понять, что всё ещё желанны для своих мужей. Когда, завидев её, сосед, соседка или случайный прохожий говорит или думает: «Господи, да неужели...», — то женское тщеславие при низком умственном уровне всё ещё охотно принимает такую милостыню. И наоборот, если бы утверждения Шопенгауэра были верны, то как раз самые умные и духовно развитые женщины, как правило, публично выражали бы ликование по поводу своего состояния: ведь в большинстве случаев они собираются родить вундеркинда интеллекта, человека, в котором «воля» вдруг снова может «отказаться от себя» в пользу общего блага; зато у глупых женщин были бы все основания скрывать свою беременность с ещё большей стыдливостью, чем всё, что они скрывают. — Нельзя сказать, что ничего этого в реальной жизни не бывает. Но если бы, положим, в целом Шопенгауэр был совершенно прав в том, что в состоянии беременности женщины показывают своё самодовольство больше, чем делают это обычно, то всё-таки сподручней было бы взять другое объяснение, чем его. Можно было бы осмыслить квохтанье курицы даже ещё до кладки яйца, содержания, как восклицание: «Глядите, глядите! Я сейчас снесу яйцо! Я сейчас снесу яйцо!»

18

Современный Диоген. — Прежде чем искать человека, найди фонарь. — Может, это будет фонарь циника? —

19

Имморалисты. — Нынешним моралистам придётся смириться с бранной кличкой имморалистов: ведь они вскрывают мораль. Но кто хочет вскрывать, должен убивать: однако лишь для того, чтобы лучше знать, лучше делать выводы, лучше жить, а не для того, чтобы просто заниматься вскрытием. Однако люди, увы, всё ещё думают, будто всякий моралист — пример для подражания и во всех своих поступках: они путают моралистов с проповедниками морали. Моралисты прежних времён недостаточно занимались вскрытием и слишком много проповедовали: поэтому упомянутая путаница и названное неприятное следствие и относятся к нынешним моралистам.

20

Не следует путать. — Моралисты, которые рассматривают великодушный, сильный, самоотверженный характер, скажем, такой, как у героев Плутарха, или чистое, просветлённое, дышащее теплом душевное состояние по-настоящему добрых мужчин и женщин как сложные проблемы познания и исследуют их зарождение, обнаруживая простоту в мнимой сложности и направляя взор на сплетение мотивов, на вплетённые в них тонкие подмены понятий и от века наследственные, постепенно закрепляющиеся индивидуальные и групповые чувства, — эти моралисты по большей части отличаются как раз от тех, с кем их тем не менее по большей части путают: от умов мелкотравчатых, вообще не верящих в подобные характеры и душевные состояния и мнящих, будто спрятали собственное убожество за блеском величия и чистоты. Моралисты говорят: «Тут есть проблемы», а те убожества говорят: «Тут обманщики и обманы»; стало быть, они отрицают существование именно того, что те пытаются объяснить.

21

Человек как измеряющий. — Возможно, вся нравственность человечества берёт своё начало от того чудовищного внутреннего возбуждения, которое охватило первобытных людей, когда они открыли меру и измерение, весы и взвешивание (ведь слово «человек» означает «измеряющий»{138}, и им захотелось именовать себя согласно своему величайшему открытию!). Овладев такими представлениями, они взобрались в сферы, совершенно не поддающиеся измерению и взвешиванию, но изначально такими не казавшиеся.

22

Принцип равновесия. — Разбойники и могущественные люди, сулящие общине защиту от разбойников, вероятно, в сущности, очень похожи, разве что вторые извлекают свою выгоду иначе, чем первые: а именно регулярной данью, которую платит им община, а уже не шантажируя её пожаром. (Это те же самые отношения, что и между купцами и пиратами, которые долгое время занимались одним и тем же: когда один род деятельности кажется им нецелесообразным, они выбирают другой. Вообще-то даже и сейчас вся купеческая мораль — всего лишь более хитрая версия пиратской морали: купить как можно дешевле, по возможности за цену, меньшую, чем предпринимательские затраты, — а продать как можно дороже.) Суть дела вот в чём: люди могущественные обещают поддерживать равновесие в отношениях с разбойниками; с точки зрения слабых людей, это возможность хоть как-то жить. Ведь им либо приходится самим объединиться в уравновешивающую силу, либо подчиниться кому-то уравновешивающему (и оказывать ему услуги за его дела). Последнему способу отдают предпочтение, поскольку он, по сути, держит под постоянной угрозой два вида опасных существ: первых посредством вторых, вторых — соображениями их выгоды; ведь последним выгодно обращаться с подчинёнными милостиво или сносно, чтобы те могли кормить не только себя, но и своих владык. На самом деле и тогда в какой-то мере не исключаются суровость и жестокость, но если сравнить с всегда возможным прежде полным уничтожением, при таких обстоятельствах люди всё-таки уже дышат с облегчением. — Вначале община — это организация слабых для поддержания равновесия с угрожающими опасностью силами. Организация, предназначенная для перевеса в силах, была бы целесообразнее, если бы оказалась настолько сильной, чтобы навсегда уничтожить противостоящую силу: а если речь идёт об одном отдельно взятом могущественном вредителе, то такие попытки и предпринимаются. Но если этот один — вождь племени или у него много сторонников, то его быстрое, окончательное уничтожение немыслимо, и тогда следует ожидать длительной, затяжной распри: она, однако, приносит с собой общине менее всего желательное состояние, потому что из-за неё она теряет время, нужное, чтобы с необходимой регулярностью заботиться о своём пропитании, и постоянно ощущает угрозу для всех результатов своего труда. Поэтому община предпочитает поднять свою способность обороняться и нападать на точно такую же высоту, на какой стоит сила опасного соседа, и дать ему понять, что на её чаше весов сейчас ровно столько же меди: так почему бы не сделаться добрыми друзьями? — Итак, равновесие — очень важное понятие в истории древнейших учений о праве и морали; равновесие — основа справедливости. Когда в эпохи более примитивные последняя говорит: «око за око, зуб за зуб», она предполагает достигнутое равновесие и стремится сохранить его посредством такого возмещения: поэтому если теперь кто-то совершает проступок в отношении другого, этот другой уже не осуществляет свою месть со слепой яростью. А благодаря jus talionis[73] нарушенное равновесие сил восстанавливается: ведь в тогдашних первобытных условиях глаз, кисть руки — это скорее элемент силы, скорее вес на весах. — В общине, где все считают себя в равновесии, к проступкам, то есть к нарушениям принципа равновесия, применяются позор и кара: позор — это вес, поставленный на весы против индивида, хватившего через край и этим добывшего себе выгоды: теперь позор заставляет его потерпеть ущерб, упраздняющий и перевешивающий его былые выгоды. Точно так же дело обстоит и с наказанием: против перевеса, который присваивает себе любой преступник, она выставляет куда больший противовес: против насилия — тюрьму, против воровства — компенсацию ущерба плюс штраф. Так нарушителям напоминают, что своим деянием они отмежевались от общины и её моральных выгод: она рассматривает их как неравных, слабых, отброшенных в сторону; поэтому наказание — это не только возмещение ущерба, оно несёт с собой нечто большее, элемент суровости естественного состояния; именно о нём-mo община и хочет напомнить.

23

Имеют ли право наказывать приверженцы учения о свободе воли? — Люди, которые осуждают и наказывают в силу своей профессии, в каждом таком случае пытаются установить, несёт ли вообще преступник ответственность за своё злодеяние, мог ли он действовать разумно, руководствуясь какими-либо основаниями — или же действовал бессознательно либо под принуждением. Если его наказывают, то наказывают за то, что худшие основания он предпочёл лучшим: стало быть, он должен был их знать. Там, где такого знания нет, человек, согласно господствующему воззрению, несвободен и невменяем: но допустим, что его незнание, скажем, ignorantia legis[74], есть следствие преднамеренного нежелания знать; тогда, значит, он предпочитал худшие основания лучшим уже в то время, когда не желал узнать то, что должен был узнать, а теперь обязан поплатиться последствиями своего неверного выбора. Но вот если он не понимал этих лучших оснований, скажем, по тупоумию или идиотизму, то его обычно не наказывают: у него, как говорят в таком случае, не было выбора, он действовал, как животное. Умышленный отказ от благонамеренной разумности поступка — критерий, с которым подходят нынче к подлежащим наказанию преступникам. Но каким образом кто-то может быть умышленно более неразумным, чем должен быть? Откуда берётся его решение, когда на чашах весов лежат хорошие и плохие мотивы? Значит, не из заблуждения, не из слепоты, не из внешнего, а также и не из внутреннего принуждения (кстати, подумаем о том, что любое так называемое «внешнее принуждение» — это не что иное, как внутреннее принуждение посредством страха и боли). Так откуда же (спрашивают снова и снова)? Значит, дело, видимо, не в разуме, если он и не мог выбрать лучшие основания? Вот тут-то и призывают на помощь «свободную волю»: выбирает, должно быть, полный произвол, наступает, видимо, момент, когда не действует никакой мотив, когда деяние происходит чудесным образом, из ничего. В случае, где не должно быть никакого произвола — ведь разум, осведомлённый о законе, о запрещённом и разрешённом, не мог, как полагают, оставить никакого выбора, а должен был сработать как принуждение и высшая власть, — наказывают эту мнимую произвольность. Стало быть, преступника наказывают, потому что он воспользовался «свободной волей», то есть потому что действовал без оснований, хотя должен был действовать на каких-то основаниях. Но почему же он это сделал? Вот об этом-то нельзя даже и спрашивать: это был поступок без «потому», без мотива, без истории, нечто бесцельное и бессмысленное. — Но за такой поступок, согласно первому из упомянутых условий всякой наказуемости, даже нельзя наказывать! Нельзя признать и такой вид наказуемости, который предполагает, будто тут что-то не было сделано, что-то не исполнено, а разум не был использован; ведь неисполнение в любом случае произошло без умысла, а наказуемым считается только умышленное неисполнение требований закона. Преступник действительно предпочёл плохие основания хорошим, но без основания и умысла; он действительно не воспользовался своим разумом, но не для того, чтобы им не пользоваться. Критерий, по которому оценивают наказуемость преступника — умышленный отказ от разумности поступка, — как раз он-то и упраздняется гипотезой «свободной воли». Приверженцы учения о «свободной воле», вы не имеете права наказывать — согласно своим же собственным принципам! — А эти принципы — в сущности, не что иное, как очень странная понятийная мифология; курица же, которая её высидела, сидела на своих яйцах в стороне от всякой реальности.

24

Об оценке преступника и его судьи. — Преступник, знающий весь ход событий, не считает своё деяние таким уж выходящим за пределы порядка и нормальной жизни, как те, кто его судят и порицают; но наказание они определяют ему, исходя из степени удивления, охватывающего их при виде этого деяния как чего-то ненормального. — Если сведения, имеющиеся у адвоката преступника относительно всего дела и его предыстории, достаточно обширны, то так называемые смягчающие обстоятельства, которые он приводит одно за другим, в конце концов должны смягчить всю вину без остатка. Или, выражаясь ещё яснее: адвокат шаг за шагом будет смягчать упомянутое осуждающее и определяющее наказание удивление и наконец совершенно его устранит, вынуждая всякого честного слушателя дела сказать себе: «Ему пришлось действовать так, как он действовал; если мы его накажем, то наказана будет вечная необходимость». — Определять степень наказания по степени осведомлённости об истории преступления или по в принципе достижимой степени осведомлённости вообще, — разве это не противоречит всякой справедливости? —

25

Обмен и справедливость. — Обмен будет честным и законным, лишь если каждый из его участников будет запрашивать столько, насколько ценной ему кажется его вещь, насколько он включает в свой счёт усилия, которых она ему стоила, её редкость, затраченное время и т. д., а также цену для любителей. Но если он запрашивает цену, думая о максимуме, какой сможет заплатить другой, то он — изощрённый разбойник и вымогатель. — Если объект обмена — деньги, то надо принять во внимание, что один и тот же франконский талер{139} в руках богатого наследника, батрака, купца, студента — совершенно разные вещи: каждый будет иметь право получить за него много или мало смотря по тому, сколько он сделал, чтобы его добыть, — почти ничего или много: это было бы справедливо; в действительности же, как известно, всё наоборот. В великом мире денег талер самого ленивого богача даёт больше прибыли, чем талер человека бедного и работящего.

26

Правовые состояния как средства. — Право, основанное на соглашении равных, существует, пока сила договорившихся сторон в точности или примерно равна; право создано благоразумием, чтобы положить конец вражде и бесполезному расточительству примерно равных силами. Но столь же непреложно ему кладётся конец, когда одна сторона оказывается заметно слабее другой: тогда она подчиняется, а право прекращается, но результат будет тот же, что и достигнутый посредством права. Ведь теперь благоразумие взявшего верх советует ему щадить силы подчинившегося и не расточать их понапрасну: и положение подчинившегося нередко бывает более благоприятным, чем было во времена равновесия. — Стало быть, правовые состояния суть временные средства, продиктованные благоразумием, а вовсе не цели. —

27

Объяснение злорадства. — Злорадство возникает оттого, что каждый в каком-нибудь хорошо известном ему отношении чувствует себя плохо, ощущая тревогу, раскаяние или боль: зло, касающееся другого, уравнивает его с нами, утоляет нашу зависть. — А если мы чувствуем себя хорошо, то всё равно накапливаем в себе несчастья другого, словно капитал, чтобы, если уж беда постигнет нас самих, погасить её им; мы и тут испытываем «злорадство». Умонастроение, ориентированное на равенство, прикладывает, стало быть, свои мерки к сфере удачи и случая: злорадство — самое обыкновенное проявление торжества и восстановления равенства, даже в пределах высшего миропорядка. Злорадство существует лишь с той поры, когда человек научился видеть в другом человеке равного себе, то есть со времён появления общества.

28

Произвол в определении наказаний. — Большинство преступников относятся к своему наказанию, как женщины — к зачатию своих детей. Они проделали то же самое и десять, и сто раз, не подозревая о худых последствиях: но вот их ловят, а потом наказывают. Привычка как будто должна была бы сделать более извинительной вину, за которую их наказывают; ведь речь идёт о постоянной склонности, а ей противиться труднее. Однако если возникло подозрение в рецидивизме, преступника, наоборот, наказывают более сурово; привычка считается основанием для отказа от снисходительности. Образцовый образ жизни, который преступник вёл до совершения своего деяния и на фоне которого его преступление предстаёт тем более ужасным, должно, как будто бы, повышать меру наказания! Но он обычно его смягчает. Таким образом, все мерки подгоняются не к преступнику, а к обществу, к его ущербу и опасности: прежняя полезность человека погашается вредом, нанесённым им один раз, прежний вред суммируется с обнаруженным теперь, а потому и наказание определяется максимальное. Но если уж на такой манер прошлое человека наказывают или награждают (это относится к первому случаю, где меньшее наказание — награда) вместе с настоящим, то надо было пойти ещё дальше в прошлое, наказывая и награждая за причину того или иного прошлого, — я имею в виду родителей, воспитателей преступника, общество, в котором он рос, и т. д.; тогда во множестве случаев обнаружилась бы та или иная причастность к вине и судей. Произвол — останавливаться только на преступнике, наказывая прошлое: уж если нет желания признать абсолютную простительность всякой вины, то нужно останавливаться на каждом конкретном случае, не заглядывая дальше в прошлое: иными словами, изолировать вину, никак не связывая её больше с прошлым, — в противном случае будет совершён грех против логики. Вы, свободно волящие, — вам, напротив, следует сделать необходимый вывод из своего учения о «свободной воле» и отважно заявить: «Ни одно преступное деяние не имеет прошлого».

29

Зависть и её более благородный брат. — Там, где равенство обосновалось действительно прочно и надолго, возникает та склонность, в целом слывущая безнравственной, которая была бы немыслима в естественном состоянии: зависть. Завистник чувствует любое возвышение другого над уровнем общей массы и хочет, чтобы тот понизился до этого уровня — либо хочет подняться до него сам. Отсюда — два различных образа действия, которые Гесиод описал как добрую Эриду и злую{140}. Точно так же в состоянии равенства возникает возмущение по поводу того, что кому-то приходится худо, потому что он оказался ниже подобающего ему равного уровня, а другому живётся привольно потому, что он оказался выше равных себе: это аффекты натур более благородных. В вещах, не зависящих от человеческого произвола, они видят отсутствие права и справедливости, иными словами, они требуют, чтобы равенство, признаваемое человеком, было признано природою и случаем, и досадуют, что людям равного положения достаётся неравная участь.

30

Зависть богов. — «Зависть богов» возникает, когда человек менее уважаемый в чём-то уравнивает себя с вышестоящим (подобно Аяксу) или же уравнивается с ним благодаря милости судьбы (подобно Ниобе, этой более чем плодовитой матери). В рамках общественной иерархии эта зависть предъявляет требование, чтобы заслуги каждого не превышали уровень его сословия, мало того, чтобы в таком же положении была его удача, а в особенности — чтобы его самооценка не выходила за пределы этих границ. «Зависть богов» часто выпадает на долю генералов-победителей, а также учеников, создавших мастерское произведение.

* * *
Вы читали текст из книги философа Фридриха Ницше "Человеческое, слишком человеческое". Эта книга, в которой Ницше восстал против религии, морали, нравственности и прежних ценностей человека. Фридрих Ницше идёт против идеалов, христианской культуры и метафизики. Скандальная слава Ницше, отвергающего общественные устои, устоявшиеся нравы и обычаи, начинается именно с книги «Человеческое, слишком...» (1878)
Текст книги приводится в нескольких переводах на русский (содержание слева)
Добавлен том второй, где приводятся "Мнения и Изречения" - в форме коротких афоризмов, мыслей и высказываний. Также, добавлена книга "Странник и его тень", которую переводчик посчитал частью "Человеческого..."
Философские цитаты Фридриха Ницше, его афоризмы, произведения и книги о философе - вы можете читать онлайн на этом сайте.

Надеемся, что эта книга откроет для вас новый мир...
Спасибо за чтение!  Фридрих Ницше - жив!
.................................................
© Copyright: Ницше Фридрих произведения и цитаты

 


 

   

 
   Читать онлайн книгу Фридриха Ницше - Человеческое слишком человеческое - полный текст книги - Friedrich Wilhelm Nietzsche.